101 Рейкьявик | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Жаркое поспело в срок. И я теперь этот срок мотаю. Бренные останки мертвого барана, которые мы пытаемся запихать в себя. Пока они не сгнили. Сигyрлёйг:

— Клин, ты не хочешь раздеться?

— Что?

— Не хочешь куртку свою снять?

— Ах да, пожалуй…

Я — слабак. Я снимаю верхнюю кожу и вешаю на спинку стула. Я — ободранный одр. Я — Клин. Который вышибают?… Вдруг вспомнил, что у меня свитер порван, на правом плече шов разошелся. Свитер темно-синий, а под ним — белая майка. И вот вся моя душа концентрируется в этой дырке: сквозь нее просвечивает мой внутренний человек. Белоснежный и непутевый. Мама. Лолла. Шлю вам свой привет. По-моему, здесь все в исключительно хорошо пошитой одежде. Super-tramp. [157] Наверно, мне надо было снять что-то другое: голову, например. Все сели за стол, и слава божественному привидению… тьфу ты, провидению, что Бриндис уселась рядом со мной. И не со стороны прорехи. Смотрю, как она вынимает изо рта жвачку и прилепляет на край тарелки, и чувствую себя эдаким Дерриком. Надо эту жвачку как-то заполучить. Добавить в коллекцию. Надо дать этому кошмару шанс, раз уж я в сортире сплоховал. Жалко, что коробочки для нее у меня с собой нет. Вышел на поле неподготовленным. Гуд… Сигурлёйг выносит свою душу в соуснице. Осторожно несет на вытянутых руках, как будто она бесценная и бессмертная. Душа. Я поливаю ею мясо, от нее идет пар, и я передаю ее дальше. Мы пускаем ее по кругу в каком-то древнем ритуале. Вливаем ее в себя.

— Нет, Лерти, дай мне соусницу, я должна следить, чтоб она не остыла, — говорит мамаша и ставит душу на какой-то алтарь-подсвечник особой конструкции.

Мы будем молиться.

— Помоли… помогите мне, пожалуйста, поставить миску…

— Клин, а у вас как дела? Где вы сейчас живете?

— Хлин, мама. Его зовут Хлин.

— А разве я не так сказала? Ну, ладно. Хлин, где вы сейчас живете?

— На Бергторугата.

— И что, вы там так и живете вдвоем?

— Нет, втроем. Лолла тоже. Они с мамой вместе…

— Вместе?… Заведуют предприятием?

— Нет.

— Ну? А что же? Вместе учатся?

— Мама!

(Неожиданно раздался голос Хофи, будущей матери моего ребенка. Ура! Ура! Ура! Ура нам! Праздник на Полях Тинга в честь нас! И Свейнн Бьёрнссон [158] на трибуне при дожде и криках ликования! Больше исландцев! Больше исландцев! А теперь все хором: «Скачем, скачем по пескам…» М-да… Только мы с ней скакали не на песках, а на постели.)

— Ну, можно сказать и так. Вместе учатся. В школе жизни.

— Ага… Значит, на каких-нибудь курсах?

— Да. Правда, у них вечерняя форма обучения.

— Ага… А что они изучают?

— О-о… Ну… Нетрадиционную связь.

— Нетрадиционную связь? Это какие-нибудь новые средства связи, что ли? Неужели они и до этого дошли?

— Э-э, да…

— Лерти, а ты про это знаешь? Что сейчас появились какие-то новые средства связи?

— Да, — отвечает Эллерт.

— Надо же, до чего техника дошла, — говорит Сигурлёйг и погружает взгляд в соусницу, а потом говорит, вставая из-за стола: — Пойду принесу еще соуса.

Над столом беременное молчание. Но вот она возвращается:

— Да, и она живет с вами, говоришь?

— Да. Они вместе.

Я повторяюсь. Это случается нечасто, но оказывает должное влияние. Они отмиллиметривают носы назад, брови поднимаются, как на дрожжах, а потом Эллерт говорит — полувозмущенно-полушаловливо:

— Ты хочешь сказать, они любовницы?!

— Ну Лерти! — говорит мамаша с душой, то есть соусницей в руках, не в силах сказать больше ничего, и на этих ковровых семистах квадратных метрах Гардабайра воцаряется взрывоопасное молчание (я слежу за Бриндисиной жвачкой на краю тарелки рядом), пока она не пытается залить его соусом, сменив тон:

— Кому еще соуса?

— Нет, спасибо.

— Нет, не надо.

— Ох, нет, спасибо.

— Нет, в меня больше не влезет. Я же не бездонная дыра.

Последнее слово осталось за Палли Нильсовым. Дыра. Зубные врачи сверлят дыры. И все думают — никто не смотрит, но все думают, — о дыре в моем свитере на правом плече. Все смотрят внутрь меня. Все видят, что я внутри весь кровавый и гадкий, под кожным покровом я — не что иное, как кровяная колбаса. Причем невареная. Сырая сальная колбаса. Колбаса колбасится внутри меня; блестящее склизкое сердцебиение. Болезнь, передающаяся с соусом. Reykjavik-Werewolf in Gar-dabaer. [159] Урод! Убирайся! Урод! Так она на меня кричала. Выставила всю мою кровеносную систему за дверь, когда сама урвала из нее одну кровинку. Наверно, потому и выгнала. Получила, что хотела. Одну клеточку из целой горы. С клеточкой в животе. Две клетки в объятиях. Вечно длящиеся объятия. Вечное слияние элементов. Которое скоро дойдет до алиментов. За этим столом я набил едой два живота. И сыт по горло. Мне вдруг захотелось вскочить со стула и закричать — как невиновному, которому подписали смертный приговор, — им в лицо, да так, чтоб хрусталь в шкафу дрогнул и холсты с лавовыми полями в золотых рамках перекосились:

— Я БЫЛ С ПРЕЗЕРВАТИ-И-И-ИВОМ!

Но не удается. Никто не заговаривает о кровавом сгустке в чреве Холмфрид, который, может быть (может быть!), свяжет меня неразрывными узами крови с этими пышными ножками стола в стиле рококо «в сем ужасном доме». [160] Так что я довольствуюсь молчаливым протестом, скромным террористским трюком: сердце у меня в груди бьется, как сердце серийного убийцы, в первый раз идущего на дело, когда я похищаю у снохи семейства жвачку. Операция проходит успешно, я незаметно схватываю ее в последний момент, пока тарелки не воспарили со стола. Лучше жвачка в руках, чем яйцеклетка в животе. За эти два часа и тридцать семь минут Хофи смотрит на меня дважды.