Я снова укрылся за стеклом очков. Смотрю на часы. 08:37. Можете меня сфотографировать. Я — Лорел в программе «Лорел и Харди». [37] Голова высоко на подушке, волосы дыбом, выражение лица — отчаявшаяся собака.
Я не засну. Я не сплю с девушками. А она спит своим холмфридским сном. Лицом вниз. Левая рука на моей груди, шестисоткилограммовая тяжесть. Давильня. Какая-то супружеская поза. Я изловчился, вывернулся из-под руки и облачился в «Бонусные» трусы, не разбудив ее. Вползаю в штанину и рукав, ничего не оставив после себя, только сухой презерватив, словно змея — кожу. Когда я зашнуровываю ботинок у дверей, она вздрагивает. Я притворяюсь, что не слышу ее «Хлин?», и открываю, а потом в стиле «Elvis-has-left-the-building», [38] закрываю входную дверь. Как домушник. Убегаю с холма фри.
Вышел за порог. Вот теперь я — это снова я.
Меня зовут Хлин Бьёрн Хавстейнссон. Я родился 18.02.62. Сегодня 15.12.95. Между этими днями — вся моя жизнь. Я лежу между этими датами. Я родился в субботу. Сегодня суббота. Жизнь — одна неделя. Каждые выходные я умираю. Одна неделя. А перед тем прошла целая мировая история, а после будет еще одна. После смерти я буду мертвым, и до рождения я тоже был мертвым. Жизнь — перерыв в смерти. Ведь нельзя быть мертвым постоянно. Хлин Бьёрн Хавстейнссон, 1962–1995. А можно и наоборот: 1995–1962. Единственное, что я знаю, — это самого себя.
У меня волосы светло-русые. У мамы — русые, как и положено мамам. У папы — седые. Он поседел на следующий день после развода. А развелись они четыре года назад. А я развелся через месяц после них. Расстался с Сигрун. Я был с ней полгода, и четыре месяца мы жили вместе. Волос долог, год короток. Сигрун сперва тянула на 25 000, но быстро упала в цене (дело было в годы инфляции) и в последний день опустилась до 9000. Сигрун — мой единственный опыт серьезных отношений, кроме, пожалуй, Хрённ (ц. 20 000); с ней я был, когда мы учились в гимназии. Сигрун, впрочем, была ничего себе, только вставала слишком рано.
Рейкьявик зимним утром: городишко во глубине сибирских руд.
Поземка в свете уличных фонарей, над ними свод темноты у холодных сырых берегов… сянка, и на взморье скир: [39]
Овсянка вокруг промозглых мысов и горы, как древние свалки, отходы производства, кучи пепла времен язычества, металлолом бронзового века:
Окаменевший понос ледников, белой плесенью сугробов изъеденный, вокруг временной современности — арматурного карточного городка, на одну ночь вставшего табором, вряд ли спроектированного компьютером.
Двухэтажные приземистые дома из бетона, растрескавшихся стен, схема трещин — как тени от деревьев, а те — голые в палисадниках, промерзшие, с онемевшими пальцами хрупких фарфоровых ветвей, подставленных птицам на тот случай, если они вообще будут.
Безлюдный, безлиственный, редкоптицый, обезнасекомленный мертвоград, где даже призраки держатся мертвой хваткой за давно сгинувшие бельевые веревки в бесконечном бездумном ветре, напористых шквалах.
И тебя без конца хлещет ветер, схлестывается с тобой ветреный неугомон Каури, [40] каурый конек, взнузданный ледяным воздухом, сбегает вниз по вихревой винтовой лесенке и обвевает-обвивает струну ветра вокруг твоей шеи, крепит четырнадцатью узлами и давай кусать щеки, сыпать в рану сольцы и прыскать в глаза из баллончика с морозом.
И ты бежишь, ты летишь, метелишься по неприютным улицам серой инеистой полярницы: перловенчанным, безлюдным; беззубые челюсти, разверстые рты испускают ледяной дух и считаются находящимися по эту сторону Ян-Майена только потому, что их длину измерили такси.
Они всю ночь грузили асфальт на свои приборные доски, давали камням смысл, опускали в счетчик сугробы, превращали стужу в кроны.
В жарких и прекрасных черных приборных досках такси — этих легких японских пластмассовых чурбаков, так медленно и плавно скользящих по затянутым ледяной коркой заливам и проливам и переполняемых солнечными поп-ритмами из Лос-Анджелеса, которые всегда запускают в ночной эфир радиостанций, — сокрыто единственное доказательство того, что эта земля пригодна для жизни. Благосостояние и демократия надежно спрятаны в «бардачке».
На углу проспекта Снорри и Большого проспекта стоит новейшее в Европе такси, и огонек на его крыше — свет маяка, форпост Запада.
Taxi.
В этот час Рейкьявик такой город: люди живут в нем просто потому, что родились здесь. А я чувствую себя выброшенным ребенком.
Я бреду домой. Точнее, так: я в бреду — домой! На часах — 874. [41]
На хате темень и мамин сон. Я зажигаю свет на кухне и беру «Чериос» и «Моргюнбладид». [42] Киану Ривз недоволен жизнью. Розанна собирается удалить наколку с именем человека, с которым развелась. В Арканзасе женщина велела сделать на своем новорожденном сыне татуировку: «Мот». [43]
Немного посмотрел «College Football: Iowa at Michigan State», [44] а потом вставил кассету. «А Taste for Tits». [45] Шесть гипертрофированных сисек вздымаются волнами на глади бассейна в Лас-Вегасе, и в гостях у них какой-то как следует отвисевшийся хрен. Я чувствую, как мои уши постепенно оттаивают, зато наш приятель застыл. Мне все же неохота дрочить, и я засыпаю под все эти силиконы, сдавленные стоны, идеальные совокупления в солярии. Хорошо засыпать под порнушку. Тогда мне всегда снится что-нибудь интересное. Только я задремал — звонит телефон. Пусть им займется автоответчик.