Бабл-гам | Страница: 27

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы приехали в Сен-Тропе, где родители оставили мне этот дом, в котором я столько времени провел с матерью. Отец ни разу не возвращался туда после ее смерти, покуда не женился на этой шлюхе Анке, которая не мыслила себе конца июля нигде, кроме как в Сен-Тропе, и нигде, кроме как в моем доме, потому что у нее была морская болезнь, она ненавидела «Библос», а других четырехзвездных отелей люкс в Сен-Тропе не было. Тогда отец снова открыл дом, расчехлил мебель, снял со стены портрет матери и отдал на растерзание ее комнату. Анка, со свойственным ей прекрасным вкусом, деликатностью и скромностью, непременно пожелала «сменить декор», и дом утратил безумный стиль шестидесятых и стал страшно пошлым, с совершенно невыносимым кричащим налетом интерьерных журналов: этой женщине непременно нужна была белая кожа, розовый мрамор и джакузи во всех комнатах, и колонны, и башенки, она заставила содрать ярко-синюю мозаику со дна бассейна и перекрасить его в модно-бирюзовый цвет, снесла старую каменную стену над бассейном, на которой моя мать столько лет разводила цветы, расширила бассейн, соединив его с морем, выкосила под корень розарий ради вертолетной площадки, и в доме моего детства, такого dolce vita, [24] такого riviera, [25] такого «Tender is the night», [26] прелести стало не больше, чем в калифорнийской старухе после лифтинга.

В то время мне было четырнадцать, при одном упоминании матери у меня кружилась голова, и я возненавидел эту женщину, к которой прежде испытывал лишь смутную антипатию и, от случая к случаю, презрение. Я спросил ее:

Скажи, цыпочка, зачем ты ездишь в Лас-Вегас, любоваться архитектурными красотами?

Нет,возразила она,чтобы ходить в казино и спускать там бабки твоего старикана-папаши.

О, а когда ты сгребаешь фишки, то думаешь о своем прошлом грошовой проститутки и говоришь себе, что гордишься пройденным путем?

Дерек, — усмехнулась она,почему ты никогда не называешь меня мамой?

Потому что… ты всего лишь неудавшаяся Ивана Трамп.

Гаденыш, я тебя оставлю без наследства!

Думаю, ты не совсем точно представляешь себе смысл понятия «единственный сын».

А думаешь, твой отец сумеет представить себе смысл понятия «единственный сын на героине»?

Я никогда не кололся, и ты это прекрасно знаешь.

Важно не то, что я знаю, важно, что я ему скажу… А потом, ты этим и кончишь, Дерек, поверь, ты этим и кончишь…

Да? Почему ты так считаешь?

Ты будешь торчком, бедный мальчик, будешь депрессивным торчком, и еще кое-что похуже будешь делать, вот увидишь…

Да, и почему же, почему я стану все это делать?

От скуки.


Манон вошла в дом со скептическим видом, словно выросла в нем, на самом деле — с моим скептическим видом, удостоила меня довольно неубедительного возгласа «О, тут очень мило» и, исподтишка выискивая недочеты, прошествовала через гостиную на веранду и спросила оттуда, разглядывая дом наших друзей, почему соседи живут так близко. Я ответил, что после того, как мы перекрасили ставни, у нас не осталось денег на забор; засим последовало напряженное молчание. Было восемь утра, мы стояли рядом на веранде, словно на острове, море лежало у наших ног, и меня охватило сильнейшее, почти нестерпимое чувство свободы, я вдыхал огромные клубы ветра и снова, словно в каком-то наваждении, повторял себе, что никого, кроме нее, не хочу видеть рядом, а потом повернул голову, чтобы сказать это ей, а она ушла спать.


Четыре дня мы старательно избегали друг друга, и я чувствовал себя дураком, дураком Пигмалионом, Пигмалионом в футболке от Дольче, слегка трэшным и бухим, который, вместо того чтобы делать статуи, разбивает их молотком, а затем, вынырнув из долгого кайфового сна, обнаруживает, что влюбился в осколки.

Манон крышка. Что бы я ни делал, ей крышка. Я разбил статую. И больше ничего не могу для нее сделать. Даже если бы все остановил… В любом случае так и было задумано — все остановить, чтобы завершить начатое. Все остановить значило погубить ее. Погубить и превратить в городскую сумасшедшую, вернув в ее говенную жизнь после того, как осуществились ее дурацкие мечты. Сказать правду значило погубить ее, разбить ее дурацкие мечты. Все, что я могу сделать, это и дальше осуществлять их, эти ее дурацкие мечты. Но тогда она меня бросит. Однажды она сказала мне: «Когда я смогу обойтись без тебя, я тебя брошу». И я спросил, в тот момент я был искренне растроган и готов на все: «Ты не можешь обойтись без меня, цыпочка?» Она засмеялась, засмеялась своим жестоким смехом и ответила: «Я имею в виду, когда я буду достаточно известной и достаточно богатой». Тогда засмеялся я, засмеялся над ней, над собой, над этой неразрешимой ситуацией и подытожил: «Значит, ты никогда не сможешь без меня обойтись, цыпочка».

За эти четыре дня я никому не звонил, ни разу не развернул газету. Телефон трещал не переставая, и я его отключил. Я все время чувствовал, что за мной следят и что я глубоко несчастен. Слушал The Gathering даже во сне. Каждое утро брал гидроцикл и отправлялся кататься. Море было темно-синим, почти черным через мои солнечные очки, усеянные точками соли, и оставляло во рту горький вкус. И хоть бы одна волна. Я гонялся за кораблями, чтобы попрыгать у них за кормой. Совершил пробежку с Паффом Дэдди, который хотел перекупить мой дом. За нами бежали папарацци. Встречал множество своих знакомых и знакомых отца. И не здоровался.

Манон просыпалась к полудню. Просила принести чего-нибудь и завтракала на террасе, лицом к морю, уставившись на него с изумленным видом. Потом растягивалась в шезлонге на краю бассейна и лежала так весь день. Иногда я шел за ней, и мы скучали вдвоем, пока не наступала ночь, и в моем мозгу, оцепеневшем от жары и безделья, стучала одна, вездесущая, грозная мысль: бесповоротно, бесповоротно, только это я и думал, только это и видел под безоблачным небом, и все вокруг — неподвижная поверхность бассейна, и белая плитка, потрескавшаяся от солнца, и расслабленная Манон в цельном черном купальнике, с карамельной кожей, липкими от масла волосами, ее глаза, синие, как бассейн, на слишком загорелом лице, глядевшие на меня в упор и уходившие в сторону, стоило мне на нее посмотреть, и приглушенный звук ее шагов по раскаленному камню, когда, ошалев от жары, она бросалась в бассейн, плеск воды, ее чуть учащенное дыхание, ровный голос, благодаривший гарсона, когда он приносил нам воды, шелест страниц, когда она делала вид, будто читает роман, щелчок зажигалки, когда она закуривала, тупое пение цикад, рокот мистраля, — все, казалось, шептало мне на ухо, сводя меня с ума: «Бесповоротно, бесповоротно».