О том, что где-то в уральских горах есть целый подземный город, безопасный и здоровый, сытый, тёплый, в котором укрылось правительство, необходимое, чтобы управлять тем, что осталось от густонаселенной когда-то страны, и учёные, призванные искать вакцину, способную победить эту жадную, непримиримую чуму, и артисты – художники, певцы, музыканты, которых посчитали достойными спасения, и ещё военные, которые защищают их всех от вторжения извне – от таких, как мы, предоставленных самим себе, обреченных, никому не нужных.
О том, что ещё дальше, где-то между Красноярском и Благовещенском – в местах, куда не достают автомобильные дороги, а по рельсам уже некому ездить, потому что поезда замерли на станциях отправления, замёрзшие и пустые, – остались невредимые, не тронутые болезнью сёла, посёлки и деревни – большие и маленькие, богатые и бедные; они перешли, конечно, на натуральное хозяйство, живут охотой и рыболовством; топлива у них нет, и, чтобы добраться из одной деревни в другую, снова, как во времена Ермака, нужны лошади, и лошадей этих надо подковывать, и люди, живущие там, вспоминают, как их предки ковали железо, чтобы делать подковы и топоры, плуги и бороны, наконечники для копий и стрел, потому что рано или поздно всё, что отделяло их от дикой жизни – патроны, антибиотики, синтетические непромокаемые ткани, двигатели внутреннего сгорания, – закончится и останется лишь то немногое, что они способны изготовить собственными руками.
В самом конце они рассказали нам – завороженным, замершим, охваченным нежданной и нечаянной уже надеждой – о том, что недалёкая финская граница, к которой они сунулись было на второй неделе своих злоключений, оказалась живой и невредимой и отшвырнула их, подобравшихся так близко, отпугнула выстрелами и кордонами; «обстреляли, представляешь, натуральным образом обстреляли – с каким-то восхищением сказал Анчутка под оживлённые кивки двух своих молчаливых сообщников, которые словно бы проснулись на этой части его рассказа, – грёбаные чухонцы, у них наверняка всё по-другому, понимаешь? У них там порядок, у них всегда был порядок, не то, что этот бардак вокруг, они наверняка придумали что-нибудь, закрыли вот границы, ввели положение какое-нибудь чрезвычайное. А что, маленькая страна, запросто могли выжить, я б не удивился – смотрят на нас в телескопы свои, или по спутникам там, и радуются – понял? Радуются, – здесь он жадно отхлебнул из своей кружки и продолжил хмуро: – Электричество у них там. Вся дорога от погранперехода и дальше – светлая, фонари горят, понял? Порядок у них. Технику военную нагнали к границе и стреляют, сукины дети. Нам бы прорваться к ним, пидарасам, навести у них шороху».
После этих его слов Серёжа вдруг не к месту, неожиданно засмеялся – искусственным, специальным вежливым смехом, предназначенным для незнакомцев, смехом, который я терпеть не могла, – я подняла на него глаза и увидела, что он пьян, что он пьянее всех остальных, пьянее папы, едва пригубившего содержимое своей кружки, пьянее Андрея, угрюмо и неприязненно молчащего в дальнем углу и мрачнеющего с каждым глотком, пьянее массивного Лёни, единственного, кто улыбался нашим незваным гостям широко, дружелюбно, словно это не он несколько часов назад готов был выстрелить в их безоружные спины, загородившие вход в наш маленький кособокий домик. Пьянее меня – хотя мне пришлось выпить добрых сто граммов «Столичной», а потом ещё сделать несколько глотков отвратительной смеси спирта с водой. И уж тем более пьянее нашего гостя, всё так же по-хозяйски уверенно сидевшего посреди нашей крошечной комнатки, широко расставив ноги, обутые в добротные высокие ботинки на шнуровке, – на ненатуральный Серёжин смешок он дёрнулся, и обернулся, и посмотрел на Серёжу, и улыбнулся – и мне совсем не понравилась его улыбка.
– Прорваться, – с усилием сказал Серёжа и протянул руку, стараясь ухватить нашего гостя за рукав, но промахнулся, неловко скользнув пальцами по изодранной клеёнке, – мне даже показалось, что рукав этот, лежащий на столе в пятнадцати сантиметрах от Серёжиной руки, нарочно несколько отодвинулся в тот самый момент, когда рука была протянута, – можно и прорваться, а можно по тайге, в обход. Только не дойти пешком, даже отсюда не дойти. Тут места надо знать. Ты вот знаешь? Места? А я – знаю. У меня и карта есть.
Язык у него заплетался, лицо было какое-то отёкшее, с тяжелыми полуопущенными веками; я с ужасом поймала себя на мысли, что мне неловко видеть его таким – особенно сейчас, в присутствии этих чужих, незнакомых мужчин, старший из которых ответил ему, снисходительно прищурившись:
– Да ну? Карта у тебя есть? – на что Серёжа торопливо закивал, по-прежнему не попадая взглядом никуда, кроме облупившихся дощатых стен и потёртой клеёнки. И хотя ни один из наших гостей больше не улыбался, я немедленно рассердилась и задохнулась, потому что на фоне уверенного и широкого, затянутого в камуфляж и совершенно трезвого Анчутки Серёжа неожиданно как-то выцвел и побледнел, как будто его стёрли ластиком, – и смотреть на него было сейчас неприятно.
– Карта, – повторил Серёжа и кивнул ещё несколько раз, а затем вдруг опустил лицо на лежащие на столе локти и задышал – тяжело и глубоко, сонно.
– Вова! – гаркнул вдруг Анчутка оглушительно и грубо и засмеялся, потому что юный Вова тоже норовил прикорнуть, прислонившись румяной щекой к железной спинке кровати, – не спи, Вова, домой пора! – и длинный, по-птичьи тонкий Вова немедленно вздрогнул, поднялся, качнувшись, словно подброшенный пружиной, и, свесив на грудь свой длинный каштановый чуб, принялся застегивать нетвердыми пальцами широкую военную куртку.
Маленький, молчаливый Лёха тоже вскочил – лёгкий, непьяный, с замкнутым непроницаемым лицом, и через минуту все трое уже были в дверях – не сделав, как я и надеялась, ни малейшей попытки забрать принесенные ими початую коробку конфет, чай и прочие сокровища, и тогда я – опять совершенно неожиданно для самой себя – пошла за ними следом, потому что оставался ещё один вопрос. Тот, что мы не успели задать им.
Вопрос этот был важнее слухов об уральском убежище, о выживших сибирских деревнях, о неприступной финской границе – важнее всего, о чем мы говорили всё это время, и задать его нужно было именно сегодня, пока они не ушли к себе, на тот берег. Чтобы задать его, мне надо было как-то привлечь к себе внимание этого большого непонятного человека, заставить его обернуться и снова посмотреть на меня, только вот по какой-то причине я не смогла произнести вслух ни имя, ни странную его кличку и вместо этого протянула руку и сжала его толстый камуфляжный рукав.
– Постойте, – сказала я, и он повернул ко мне голову, – подождите. Скажите, там осталось что-нибудь, на том берегу? Какая-нибудь еда. Консервы, крупа, может быть?
Он не отвечал, он вообще не шевелился, рассматривая меня удивленно и насмешливо, и тогда я продолжила:
– У нас всё закончилось, вообще всё. Осталась только рыба, и её очень мало, понимаете? Вы же нашли там что-нибудь?
– Что же вы, ни разу туда не сходили? – спросил он после паузы, показавшейся мне бесконечной. Я покачала головой. – Не было там ничего, – сказал он спокойно и посмотрел мне прямо в глаза, – ну, почти ничего. Куча покойников – это да. А еды у них никакой и не было толком – так, слёзы одни. – Увидев моё разочарованное лицо, он улыбнулся – тепло, дружелюбно: – Не горюй, хозяйка, до весны осталось совсем чуть-чуть, а потом к чухонцам рванём, покажем им кузькину мать, тут до границы каких-то восемьдесят километров, они там жируют, а мы с голоду дохнем. Потерпи. – С этими словами все трое вышли за дверь, впустив в дом струю колючего морозного воздуха, и растворились в темноте.