– Они не вернутся. Их там нет. Никому не нужен ваш александрийский маяк.
Марина втянула носом воздух. Ира сказала легко, тихо:
– Ладно, ладно.
– Их там нет, – повторила Наташа, – там вообще ничего нет, ясно вам? Такое место. Все умирают. И мы тоже. И мы – тоже. – И ушла назад, в дом, выдёргивая ноги из глубокого снега, непримиримо и зло.
Позже, ночью, я проснулась от повторяющихся, странных, захлёбывающихся звуков – она сидела на полу возле моей кровати, опустив лицо на согнутую в локте руку, больно упираясь макушкой в моё плечо. Несколько минут я лежала, боясь пошевелиться, не решаясь ни прикоснуться к ней, ни заговорить, огонь в печи почти догорел, в комнате было совсем темно. Она подняла голову, какое-то время смотрела на меня, неровно, тяжело дыша, и, убедившись, что я не сплю, зашептала сразу, сбивчиво, торопливо: «Вот, вот, смотри, я собрала, тут Андрюшины вещи, теплые, хорошие, термобельё, ботинки, целая сумка, может быть, Серёже подойдёт, или Мишке, размер, конечно, большой, но какая разница, правда? какая разница…» Я села на кровати – сетка пронзительно скрипнула, – а Наташа выпрямилась и нырнула прямо ко мне в руки; и я держала её за плечи, а она вырывалась и говорила: «Прости меня, прости меня, они вернутся, обязательно, вот увидишь, прости меня, прости меня».
* * *
Утро третьего дня застало нас на необъяснимом подъёме – как будто мы ожидали заслуженного вознаграждения за то, что провели эти дни за работой, а не в бессмысленной панике, за то, как мы старательно друг с другом не говорили, и даже за вчерашний костёр, от которого сегодня осталось только широкое чёрное пятно, усыпанное головёшками и раздуваемой ветром мягкой серой золой. Потому, что именно это утро замечательно подходило для того, чтобы маленькая экспедиция, наконец, возвратилась – с трофеями или даже, чёрт с ним, с пустыми руками, но возвратилась, потому что снегопад захлебнулся и угас, небо снова поднялось, распахнулось, засинело, и солнце опять деловито взялось за разрушение единственной дороги, связывавшей остров с берегом. Потому ещё, что, выглянув в окно, мы не узнали озеро – так оно изменилось, как если бы густо валивший накануне снег и нужен был только для камуфляжа, для того, чтобы спрятать от наших глаз стремительный скачок, произошедший именно за эти сутки. Лёд вздыбился и торчал теперь покосившимися, неровными серебристыми айсбергами, и там, где позавчера ещё оставалась тонкая и подмокающая прозрачная корка, блестела сейчас тяжёлая, как ртуть, неподвижная вода.
Часть деревянных опор, на которых, покачиваясь, висели наши сети, опрокинулась и плавала теперь в широких подтаявших полыньях, но сами сети, к счастью, были еще целы – мы не потеряли ни одной. До них даже можно было добраться почти безо всякого риска, и, более того, они оказались буквально забиты рыбой – «вот как, значит, надо было, – радостно сообщил Мишка, когда они с Вовой втаскивали их, одну за другой, на мокрые мостки, – не дёргать по два раза в день, а бросить на сутки, тут ведра четыре, не меньше, смотри, мам, ты посмотри только».
– Как же я пойду теперь, как же я теперь пойду, – горестно бормотал Вова. – Не умею я по такому льду, провалюсь, точно провалюсь. Они вот вернутся, а меня нету, и дом нетопленый. – И неясно было, что именно пугает его больше, перспектива провалиться под лёд или то, что придётся оправдываться перед Анчуткой за бесповоротно вымерзшую огромную избу.
– А вот мы сейчас вместе и сходим, – великодушно сказал папа, – заодно посмотрим, как там и что. Мишка, бросай сети, пускай девочки займутся.
Оставив нас выбирать рыбу, они ушли – налегке, вооруженные только длинными корявыми палками; и, наблюдая с берега за тем, как они шагают – медленно, петляя, огибая огромные рваные дыры, – даже тогда мы ещё не отчаялись, несмотря на безжизненное, чистое небо над противоположным берегом, доказывающее, что оба дома по ту сторону озера по-прежнему пусты и не топлены, как были пусты и вчера, и два дня назад. Даже когда спустя полчаса мы снова увидели на льду две крошечных тёмных фигурки, даже после того, как стало ясно, что это папа и Мишка, возвращающиеся назад с пустыми руками, мы всё ещё надеялись – как будто, прежде чем расстаться с этой надеждой, нужно было позволить им дойти и выслушать то, что они расскажут.
Только когда они уже карабкались на берег – забираясь на мостки, папа неловко, криво навалился на скользкие доски и вдруг не сумел зацепиться и покатился назад, едва не опрокинувшись на спину, так что Мишке пришлось, подпрыгнув, ухватить его за рукав куртки и втащить наверх, «сейчас, – пробормотал папа, задыхаясь, – сейчас, просто быстро шли, сейчас», а мы смотрели на то, как он сидит, покосившись и разбросав ноги, на его дрожащую растопыренную ладонь, прижатую ко лбу, «сейчас», – повторил он, – именно в это мгновение все наши силы, все разом, наконец, закончились. Папа поднял глаза и увидел это на наших лицах. «Дедушка упал, – сказал мальчик удивлённо и засмеялся, – ты упал, дедушка» – «да, – кивнул папа, складывая прыгающие губы в улыбку, – похоже на то, иди-ка, помоги мне встать. Ну вот что, – сказал он потом. – Я знаю, чем мы займёмся».
Именно благодаря ему, вместо того чтобы метаться у окна, плакать, озвучивать очевидные мысли, толкающиеся внутри черепной коробки, мы четыре с половиной часа носили вещи из старого дома в новый – те, что успели упаковать, а потом и остальные, сначала охапками, потом горстями; мы не спешили, нам некуда было торопиться, и жаль только, вещей этих было совсем не так уж много, потому что я могу поклясться, что хотя бы на несколько минут в эти четыре с половиной часа каждая из нас забыла о том, чего мы ждём уже третий день подряд. А когда мы закончили, когда расставили кровати – боже мой, в этой крохотной бывшей бане было три, целых три отдельных комнаты, – когда новенькая железная печка, маленькая, аккуратная, с серебристым металлическим дымоходом, разогрелась и жарко задышала во все стороны сразу, когда Ира объявила: «Всё, больше нет ничего, всё, давайте посидим, сил нет», – мальчик вдруг повернулся от окна в комнату и громко сказал: «Папа. Папа идёт. Вон папа». Наверное, он провёл много времени, прижимаясь лбом к холодному стеклу, потому что и нос, и щёки на маленьком бледном лице выделялись яркими розовыми пятнами.
И мы выбежали на улицу, не надевая курток, хотя две фигуры посреди разломанного льда были совсем ещё далеко. «Это точно они? точно? я не вижу отсюда, это они, да?» – спрашивала Марина и вставала зачем-то на цыпочки, словно это могло помочь ей навести резкость. «Они, они, – говорил Мишка, – да что ж они так медленно, тащат что-то, мам, смотри, что-то тащат, я сбегаю, помогу?» «Не надо, – сказала я и не узнала свой голос. – Не надо, Мишка, постой тут. Пусть – так. Пусть они сами». Я хотела посмотреть еще немного на то, как они возвращаются. И всё-таки побежала первая – не сразу, а когда они уже были совсем близко, когда до мостков им оставалось шагов двадцать. Кажется, даже глупо распахнула руки, но я ничего не кричала – это точно, – я просто сказала шёпотом «Серёжа», просто сказала «Серёжа».
Уже немного смеркалось, уже не было солнца, и видно было неважно, они в самом деле двигались с трудом, сгибаясь под тяжестью раздутых рюкзаков; я подбежала к краю мостков, Серёжа выбросил вперёд руку с растопыренной ладонью и что-то крикнул, но я не смогла разобрать слов, хотя было совсем недалеко, а потом я увидела у него на лице чёрный двурогий респиратор и остановилась. За спиной у меня сделалось очень тихо. «Пап, – торопливо крикнул мальчик, – пап, а я первый тебя увидел!» Они приблизились ещё на несколько шагов, и Серёжа снова заговорил, и в этот раз я его расслышала. «Аня, – сказал он, – Аня, не подходите пока к нам. Всё хорошо, только не подходите, ладно? Надо согреть воды. И разведите снаружи костёр. Мы тут подождём».