Эти сцены происходили в присутствии технического персонала и других членов съемочной группы. Иногда объектив останавливался на других актерах — косматых тибетцах с высокогорья. В отличие от режиссера они не были подвержены горной болезни, их движения остались такими же энергичными, и они как будто не уставали.
Теперь Тара была не просто переводчиком слов, но устанавливала контакт между мужчинами. Она внезапно превратилась в центральную фигуру: помогала тибетцам понять режиссера, но также требовала, чтобы режиссер старался понять тибетцев.
— Но они чертовски возвышенны в своем образе мыслей… Очень трудно донести до них практическую мысль, — жаловался Фрэнк Чарлз, получив от Тары наставления, что должен, если хочет работать успешно, относиться к актерам с большими уважением и чуткостью.
— Конечно, мы мыслим не так, как вы, — казалось, отвечала она. — Но на то есть веские причины: мы больше вас знаем.
В какой-то момент режиссер почувствовал себя настолько плохо, что больше не мог работать. Надо было в течение двенадцати часов выбираться из гор, иначе он рисковал повредить мозг или даже умереть. Теперь мы следовали за ним вниз, пока он спускался на спине яка, которого вели тибетцы. Тара шла рядом.
В этом сюжете съемки нарочито напоминали сцену въезда Иисуса на осле в Иерусалим. По лицу и позе Фрэнка Чарлза было понятно, что он по-настоящему болен, и это его паранормальное состояние не изменилось до конца фильма. Один ретроспективный эпизод включался в другой, главный, но комбинация тщательно продумывалась, чтобы не мешать восприятию. Наоборот, монтаж сцен из детства с кадрами воспоминаний в Гималаях был выполнен блестяще.
Но это был странный триумф — весь фильм стал плагиатом на уровне гениальности. На каком-то этапе монтажа Фрэнк Чарлз решил, что кино никогда не выйдет на широкий экран, — следовательно, он свободен от необходимости подчиняться закону об авторских правах. В результате режиссер не только подражал, а открыто копировал сцены из других лент. Например, сцены гор часто перемежались кадрами парения в пространстве Джеймса Стюарта из «Головокружения». Он даже умудрился — и мы должны признать, сделал это толково — включить сцены из Трюффо на французском, но так, чтобы не вызвать раздражения зрителя. Можно сказать, что одна из побочных линий фильма — увлечение, подчас патологическое, кинематографией самого Фрэнка Чарлза.
По мере спуска с гор, пока режиссер в изнеможении валился на шею яка, а тибетка спокойно и бодро шла рядом, мы со всей тонкостью начинаем понимать, что несравненная Тара (мы уже видели, как она снимает протезы пальцев — одна из деталей наряду с Ваджрой, на которой постоянно останавливается камера) постепенно, но верно подменяет собой в качестве центральной координаты фильм в целом.
Очень трудно убедительно показать, как мужчина расстается со страстью всей жизни ради женщины, с которой недавно познакомился. Фрэнку Чарлзу это удалось, потому что он сказал правду: именно так все и было — у зрителя не возникает ни малейших сомнений. Но его проблема в том, что плотское желание соперничает с духовной жаждой. Он стремится к ней всеми чакрами и особенно второй (для твоего сведения, фаранг, это чакра промежности). Режиссер раздавлен, почти умирает, но на узкой тропинке высоко в Гималаях нам показаны пути его личной истории, сделавшей из него мужчину.
Мы видим, какой бессодержательной была его жизнь на Среднем Западе, где его родители владели магазином скобяных товаров. Об отце почти ничего не узнаем, все внимание — матери-итальянке, от которой Фрэнк Чарлз унаследовал романскую красоту и страстность. Она предстает средиземноморской певчей птицей, пойманной в клетку утилитаризма. Зритель наблюдает, как Фрэнк Чарлз ребенком мастурбирует в знак протеста против пустоты мира, в котором есть только гайки, болты, винты, инструменты, водопроводные принадлежности, паяльные лампы и огромные лари из нержавеющей стали для семян. Он с головой уходит в кино, которое в те дни можно было смотреть только в кинозалах. Почти поселяется в единственном в городе кинотеатре.
Не буду портить тебе впечатление, фаранг, — не исключено, что фильм со дня на день начнет продаваться на черных рынках. Могу и сам загрузить его на один из пиратских файлообменников Интернета. Достаточно сказать, что последовательность сцен и монтаж позволяют глубоко проникнуть в представленную бескомпромиссно честно психологию режиссера.
Удивляет жестокость его ума. Отрочество Фрэнка Чарлза наполнено не только эротическими фантазиями, но мгновениями крайней ярости. Он не понимает, откуда взялись эти склонности, равно как и его странный дар жениться на неподходящих женщинах. К концу фильма зритель не сомневается: у него нет иного выбора. Не существует возврата к разбитому «я», и нет сил изменить свою суть. Может, искусство в состоянии помочь?
Ну вот, раз мы и зашли настолько далеко, что теперь ты рассердишься, если я не перескажу хотя бы первую сцену, которая в то же время является последней.
Действие происходит в грязной комнате на сой 4/4, где мы познакомились с Фрэнком Чарлзом. Бородатое лицо заполняет весь экран; сам он изрядно растолстел, и красивый моложавый режиссер похоронен под горой плоти.
Он отходит от камеры и бормочет:
— В любом случае так будет дешевле, манекен обойдется слишком дорого.
Камера следует за ним. Короткая панорама, и Фрэнк Чарлз ложится на кровать. Теперь я понял, в чем смысл книг. Они служили одной цели, которая от меня ускользнула. Я считал, что они извращенная игра расстроенного ума. Но теперь стала очевидна их невинность. Они исповедь не в убийстве, а в грехе, который ранил его душу намного глубже неправильной жизни.
Фрэнк Чарлз приподнялся.
— Давай, направь объектив мне на макушку — следи, чтобы было видно все от глаз и выше. Я не хочу в этом кадре никакого носа, но ракурс должен быть такой, чтобы было видно ухо, когда пила начнет резать над ним: нужен драматизм, нельзя, чтобы сцена наводила скуку. Ха-ха. Теперь бери пилу, иди ко мне и жди. Не забудь все, чему мы учились во время репетиций. Не пригибайся, иначе твое лицо попадет в кадр и тебе предъявят обвинение. Помни, второй дубль этой сцены невозможен. Ха-ха.
Прошло немного времени, он сидел с закрытыми глазами. Затем произнес:
— Хорошо. Я чувствую, наркотик действует. Весь мозг словно замедляется. Она сказала, в этот момент нужно начинать. Оставь камеру и иди сюда. Если голова начнет клониться, тяни ее обратно в кадр. У меня хватит сил выковырять несколько первых ложек из левой доли — той, которая все шестьдесят лет была причиной моих несчастий. Но если нет, мне надо будет помочь. Направь мою руку своей, но ложку я должен держать сам.
Руки с дисковой пилой были затянуты в ультратонкие, почти прозрачные, хирургические перчатки. Трудно было судить, но я бы сказал, что они принадлежат женщине — длинные, изящные, фарфорово-белые. Перчатки надежно скрывали особенности необычного кольца на правом указательном пальце — широкого, с выпуклостями, где, видимо, находились драгоценные камни. Она начала очень медленно, с огромной осторожностью, чтобы не испортить фотогеничную паутинку сети питающих мозг артерий и вен. А когда завершила круг, подняла верхушку черепа, как официант в «Максиме», снимающий крышку с подноса с необыкновенным блюдом.