Посвящается моей дорогой маме и Джиму, который был мне настоящим отцом
Книга также посвящается Сэмюэлу Марстону, дабы отметить его первый день рождения.
Если мои грехи заслуживают наказания, то оправданием их отчасти могут служить моя молодость и доверчивость. Бог и потомки будут ко мне более благосклонны.
Написано леди Джейн Грей в лондонском Тауэре, в феврале 1554 года.
14 ноября 1553 года.
Все кончено. Суд завершился, и я снова в Тауэре, который совсем недавно был моим дворцом, а теперь стал моей тюрьмой. Я сижу на своей постели, судорожно вцепившись пальцами в расшитое шерстяное покрывало. Зажженный огонь весело потрескивает в очаге, но меня бьет дрожь. Теперь я осуждена как изменница, и в ушах у меня не перестают звучать громогласные слова лорд—председателя, приговаривающего меня к сожжению на костре или отсечению головы — на выбор королевы.
Эти жуткие слова, которые любой выслушал бы с содроганием, особо страшны для меня, проведшей на этой земле всего шестнадцать лет. Я должна умереть, только начав жить. Но как бы это ни было страшно, меня пугает не сама смерть, а вид казни. Я вдруг с ужасом замечаю пляшущие в камине языки пламени, чувствую, как затылок покрывается гусиной кожей, и мне становится дурно от обычно приятного запаха древесного дыма. Я готова закричать. Я мечусь от горя, снова и снова слыша эти слова, и не могу поверить, что они и впрямь были сказаны мне.
Не моя воля, но Твоя, Господи. И воля королевы, конечно.
Я с готовностью признаю, что совершила преступление и заслуживаю смерти за свой поступок, но то, что на него меня толкнули мое сердце и воля, я стану отрицать до последнего вздоха. До моего последнего вздоха. О Боже!
И все же она сказала, что верит мне. Королева приняла мое объяснение и сказала — я хорошо это помню, цепляюсь за ее слова, как тонущий моряк цепляется за обломок корабля, — что приговор будет простой формальностью. Она явно на меня разозлилась, но все же благосклонно заметила, что моя юность многое извиняет. Ей должно быть известно, что заговор был порожден не мной, что я оказалась орудием чужих преступных намерений.
Могу ли я ей верить? Она дала мне обещание, свое королевское обещание, слово королевы. Я должна твердо об этом помнить, когда меня охватывает смятение, как сейчас, в этой чистой и мирной комнате, среди привычных вещей. Я должна верить этому обещанию, я должна.
Я ложусь на кровать, глядя невидящим взором в деревянный полог. Пытаюсь молиться, но давно знакомые слова ускользают от меня. Я изнурена и обессилена, чувствую себя разбитой, словно кусок льда. Все, чего мне хочется, — это уснуть, чтобы на некоторое время отдалить этот ужас. Но сон не идет, как я ни призываю его. Вместо того, в тысячный раз, я начинаю вспоминать, как оказалась здесь. И в этом мучительном наваждении я слышу голоса, наперебой взывающие ко мне.
Они все мне знакомы. Все они сыграли роль в моей судьбе.
Брэдгейт-холл, Лестершир, октябрь 1537 года
Роды начинаются у меня во время прогулки в парке. Внезапно из моего чрева изливается поток жидкости, и пока камеристка бежит за полотенцами и помощью, тупая боль из поясницы смещается под ложечку. Вскоре все они — повитухи и фрейлины — окружают меня, проводят сквозь огромные ворота дворца, ведут наверх по дубовой лестнице, снимают с меня мои изысканные одежды и облачают в просторную родильную сорочку, искусно вышитую на запястьях и горловине. Потом меня укладывают в постель и суют к губам кубок сладкого вина. Вина не хочется, но я отпиваю немного, чтобы угодить им. Две мои старшие фрейлины садятся рядом, мои сплетницы, они должны скоротать со мной тяжкие часы родов, развлекая болтовней. Их задача входит веселить меня и подбадривать мой дух, по мере того как боли станут усиливаться.
И они усиливаются. И часа не проходит, как тупая боль, сопровождающая каждую схватку, становится острой, точно от удара ножом, подлого и безжалостного. И все же я могу это терпеть. В моих жилах кровь королей, что придает мне сил лежать тихо, подавляя рвущиеся наружу крики. Вскоре, даст Бог, я возьму в руки своего сына. Моего сына, который не умрет так рано, как те две крохи, что лежат под плитами приходской церкви. Они умерли, не начав даже садиться или ползать. Я не отношу себя к сентиментальным натурам, наоборот, я знаю, что многие считают меня чересчур сильной и волевой для женщины — мегера, как назвал меня однажды мой муж, во время одной из наших бесчисленных ссор. Но в самой глубине моего сердца таится местечко для этих двух крошек, которых я потеряла.
Совершенно естественно, что третья беременность часто заставляла меня тревожиться, проверяя, зажили ли былые раны или еще ноют. Знаю, что мне следует запретить себе подобные слабости. Я — племянница короля Генриха. [1] Моя мать была принцессой Англии и королевой Франции. Я должна выносить боль этой потери так же, как и мои роды, — с королевским достоинством, отвергая нездоровые страхи, которые, как уверяют повитухи, могут нанести вред ребенку у меня в чреве. Нужно стараться думать о хорошем, а я существо по-настоящему жизнерадостное. На этот раз, я чувствую нутром, Господь даст нам сына и наследника, которого мы так отчаянно желаем.
Проходит еще один час. Промежутки между схватками становятся короче, но боль пока терпима.
— Кричите, если нужно, миледи, — уговаривает повитуха, в то время как ее помощницы суетятся вокруг со свечами и тазами с водой.
Мне хочется, чтобы они все ушли и оставили меня в покое. Мне хочется, чтобы они впустили хоть немного свежего воздуха в эту зловонную душную комнату. Хотя на дворе день, здесь темно, ибо окна завешены гобеленами и крашеным сукном.
— Мы должны быть уверены, что дитя не простудится от сквозняков, миледи, — пояснила повитуха, распорядившись сделать это. Затем она самолично обследовала гобелены, дабы убедиться, что ничто из изображенного на них не сможет испугать ребенка.
— Разведите огонь, — командует она своим помощницам, пока я лежу и сражаюсь с болью. У меня вырывается стон. Здесь и без того жарко, и я потею как свинья. И ей, конечно, об этом известно. По ее кивку мне на лоб кладут смоченный водой лоскут. Однако от этого не становится легче, ибо простыни мокры от моего пота.
Я подавляю еще один стон.
— Кричите, сударыня, — снова говорит повитуха.
Но я не кричу. Я не собираюсь позориться. Признаться, больше всего меня беспокоит, как сохранить достоинство, отвечающее моему происхождению и положению. Но, лежа здесь, точно животное, силящееся вытолкнуть из себя своего детеныша, я не отличаюсь от любой рожающей потаскухи. В этом нет ничего возвышенного. Я знаю, что богохульствую, но Господь был более чем несправедлив, когда создавал женщину. Мужчинам достается все удовольствие, в то время как нам, несчастным женщинам, достается вся боль. И если Генрих думает, что после всего этого я еще буду…