Затем он перевел взгляд на потолок и сказал тихо, жалобно:
– Иисусе, Иисусе, Иисусе.
И умер.
Отравление так всерьез и не заподозрили. Да и причин для этого не было, поскольку ко времени его кончины все знали, что он провел целую ночь на холодном ветру, да к тому же район Мальяны печально известен своими малярийными испарениями. Труп быстро пошел пятнами и раздулся, что, по мнению Париса де Грассиса, могло означать насильственную смерть, но из-за полноты Льва трудно было определить, какие части раздуты неестественно, а какие естественно. При посмертном обследовании присутствовал врач Северно и заявил, что абсолютно ничто не поддерживает предположение Париса де Грассиса. Просто из предосторожности был арестован Бернабо Маласпина, папский виночерпий (принадлежащий к французской партии и потому нелюбимый), и подвергнут пытке, но признания от него не добились, так как один я был виновен в том, что погас один из величайших светочей в этом темном мире. Английский посланник Кларк в письме Томасу Уолси (он сам показал мне это письмо, хотя я и так бы его прочел) заявил, что мысль о яде совершенно абсурдна. Он сказал, что каждый, кто знал конституцию Льва, его полноту, его опухшее лицо и почти хронический катар – не говоря уж о его образе жизни с долгими постами и обильными застольями, – удивится, узнав, что он вообще столько прожил.
И это мнение возобладало. Все разговоры о яде были забыты.
Теперь надо решить, что мне делать. По правде говоря, я уже решил. Я оставил пост магистра нашего гностического братства, и Лудовико Франчези, молодой человек острого ума, пламенно преданный нашему делу, примет мои обязанности после литургии через два дня, которая будет моей последней литургией.
Я проинструктировал своих банкиров во Флоренции, попросив привести в порядок мои финансовые дела и передать основную часть моего капитала для различных достойных мероприятий, которые я собираюсь сам определить письменно. Я отдам свою коллекцию перстней (один я пошлю несчастному Серапике, который все еще томится в тюрьме, обвиненный в растрате). За исключением двух или трех, уже отобранных. Доход от продажи этих перстней позволит снять двухкомнатную квартирку в районе Трастевере и начать собственное дело: я стану продавцом дешевой бормотухи, – в которую я иногда буду подмешивать немного Фраскати, как quondam делала моя мать.
Да, я возвращаюсь к своим корням.
Вам кажется странным? Если так, то подумайте: ведь я просто должен как-то искупить смерть Льва. Я должен загладить вину. Возвращаюсь к убожеству и ужасу жизни, когда-то известной мне, – как пес возвращается на свою блевотину, – так будет лучше всего. Начал жалким уродцем и закончу жалким уродцем. Теперь, когда Лев мертв, все, что случилось в промежутке, все равно кажется сном. Даже не сном – туманной тенью воспоминания сна. Может быть, так на самом деле и было. Я доживу остаток своих дней во мрачной реторте, из которой и произошел, буду разносить вино от двери к двери (я найму мальчика – может быть, карлика, как и я, – чтобы он толкал тачку), пока не настанет время моей душе расправить крылья, подняться к божественным небесам и вырваться из этого мира тьмы в сияющий свет вечности. Но…
Но будет отличие! И какое это будет отличие! Ведь Пеппе, убогий торговец вином из Трастевере, теперь будет убогим торговцем вином – гностиком из Трастевере. Он будет знать об убожестве жизни, понимать ее и бороться с ней, в то время как раньше он просто терпел убожество, как бессловесная скотина. Он будет знать, что даже в самых жестоких и злых человеческих существах есть – пусть затуманенное – сияние бессмертной души, упавшей с груди истинного Отца Небесного, – души, которой можно только сострадать, пока она снова не поднимется к своему истинному истоку и началу. Он будет знать, что лицо бесчеловечности есть лишь маска, прочно надетая на лицо божественности. И всеми способами, пусть тщетно, он будет стараться снять эту маску.
И в мгновения, когда у него будет доставать храбрости, когда тьма кругом глубока, а силы убывают, он посмотрит вокруг на всю боль, все страдание, слезы, трагедии и просто бессмысленность; он посмотрит вокруг, погрозит кулаком заблудшему, безумному Ego, изрыгнувшему этот мир, и воскликнет: Non serviarn! – «Не буду тебе служить, потому что ты не Бог».
Я хочу дать вам совет: поняв и приняв фундаментальный принцип – а именно то, что Бог любви не мог сотворить материальный мир, – потратьте остаток своих дней, распространяя всеми способами эту истину. Усилие никогда не пропадет даром, каким бы слабым оно ни было, ведь вполне возможно и долину превратить в океан капля за каплей, если есть терпение. Если вы король (или Папа) – служите Свету, находясь среди других королей; если вы поэт или художник – служите Свету своими произведениями; если вы нищий – служите Свету своими лохмотьями и протянутой рукой. Именно это я и собираюсь делать, и, поверьте мне, если нас будет достаточно рассеяно по миру, служащих Свету и распространяющих истину всеми доступными способами, то мир начнет меняться. Миру нужна тайная армия гностиков, чтобы образумить его и дать понять ему – и всем в нем живущим, – что он всего лишь ад.
Сегодня я очень странно себя чувствую! Несколько часов назад я сидел в своей комнате (моей она будет уже недолго) и сочинял песню. Едва ли следует говорить, что все чувства относятся к ней, Моей Лауре.
Вот что я сочинил:
Будет еще одно отличие – огромное, – о котором я теперь должен вам рассказать. Это явилось для меня невероятной неожиданностью (если не сказать потрясением), и даже сейчас я не вполне в это поверил. Но я просто должен в это поверить, так как свидетельство у меня перед глазами, да и будет у меня перед глазами до конца жизни!
Недавно, уже ближе к ночи, когда я находился один в комнате, разбирал свои личные вещи, размышляя над ними, и упаковывал их, в дверь тихо постучали.
– Заходите! – крикнул я раздраженно, решив, что это кто-то из служащих пришел поторопить меня, чтобы я поскорее убирался.
Стук повторился.
– Да входите же, ну!
Дверь медленно отворилась, я обернулся и увидел в тусклом свете молоденькую девушку: красивую девушку с бронзово-золотыми волосами, обрамляющими бледный овал лица. Что-то в глубине меня затрепетало, словно я услышал давно забытую мелодию, и, почувствовав этот трепет, я заволновался. Я вдруг ощутил грусть, без всякой явной причины.
– Вы Джузеппе Амадонелли, – сказала она.
Это была констатация факта, а не вопрос.
– А ты? Я… мне… мне кажется, я тебя где-то видел…
– Вы видели меня при определенных обстоятельствах.
– Да?
– В доме Андреа де Коллини.
Тут я вспомнил, что действительно видел ее раньше: она присутствовала на нескольких наших литургиях, сидела с другими неофитами у ног магистра и изучала принципы гностической философии. Но не помню, чтобы я обращал на нее особое внимание. Я с ней никогда не разговаривал. Она была одной из многих.