Увы, вскоре после этого разговора я обнаружил, что, несмотря на свою очевидную неприязнь к фрейдистской «порнографии», мой отец тайно страдал от ее соблазнительного очарования и был одержим неврозами, проявления которых на долгие месяцы обеспечили бы Фрейда сигарами. Действительно, перефразируя Вольтера: если бы моего отца не существовало, Фрейду следовало бы выдумать его. Оглядываясь назад, я могу с уверенностью сказать, что именно из-за своей пагубной склонности отец так страстно ненавидел современные теории психоанализа; какой человек не желает разбить зеркало, отражающее его безобразие и недостатки? В любом случае, как-то раз в полуденные часы я проходил мимо отцовской спальни, располагавшейся на втором этаже, и заметил, что ее дверь приоткрыта. Это казалось, по меньшей мере, необычным: уезжая по делам, мой отец всегда запирал спальню на ключ, и, естественно, я предполагал, что там скрываются секреты, которые он хотел спрятать от любопытных глаз своих детей. Любой отец семейства имеет право на тайную до определенной степени жизнь в вопросах, касающихся его личных дел; у меня самого есть маленький сейф с кодовым замком, который никто, кроме меня, не может открыть — там я храню некоторые специализированные книги и письма деликатного характера. Что касается жен и матерей, женщины тоже имеют право на собственные тайны, по крайней мере, теоретически; практически же у них нет секретов — они слишком болтливы и не могут устоять перед соблазном поделиться друг с другом.
Стоя в безмолвном удивлении перед этой дверью, я внезапно услыхал низкие, хриплые стоны, доносящиеся из комнаты. В перерывах между стонами раздавались странные, тихие, унылые всхлипывания. Также я мог разобрать некоторые слова, однако не представлял себе, что они означают. Первой моей мыслью было, что отец заболел и мучается от боли, но чем дольше я слушал, тем больше убеждался, что эти необычные звуки выражают не страдание, а, скорее, что-то совсем другое. Внезапно у меня в желудке защекотало, по спине побежали мурашки. Джентльмены, не сомневаюсь, вы уже догадались, как я поступил дальше! Да, я подкрался к двери и аккуратно приоткрыл ее чуть пошире, чтобы заглянуть в комнату. Какой ребенок поступил бы иначе? Соблазн оказался непреодолимым! И я увидел моего отца, раскинувшегося на кровати, совершенно обнаженного — обнаженного для всех страстей и желаний, ибо на нем не было ничего, кроме женского корсета — шнурки тщательно затянуты и завязаны очаровательным бантиком. Наверное, этот корсет принадлежал моей умершей матери — большая часть ее одежды по-прежнему хранилась в комоде в ее комнате, словно дань памяти. Над корсетом виднелись дряблые груди отца, густо поросшие седыми волосами, абсурдная пародия на женские груди; морщинистые жировые складки свисали на кружевной край. Внизу, между его ногами, волосы были еще гуще и темнее, непроходимые косматые дебри, а над распухшими яичками гордо возвышался, дрожал и трепетал пенис.
Мне показалось, что он очень длинный и невообразимо толстый, и я не мог себе представить, как все эти годы отцу удавалось прятать такого монстра под одеждой. Как он держал его в секрете? И как, в конце концов, обремененный столь непосильной ношей, он выполнял свои ежедневные обязанности? Насколько я понимал, даже в расслабленном состоянии пенис был огромен, если при эрекции он достигал таких размеров. Итак, джентльмены, я испытал глубочайшее потрясение! Несмотря на безумные ощупывания господина Артура и наши с Мартином Фебербергом пробные мастурбационные эксперименты, я практически ничего не знал о сексе и оказался совершенно не готов к такому зрелищу. Моя собственная эрекция, да и эрекция Феберберга на фоне этого гиганта казались совершенно нелепыми. Неожиданно мои скороспелые сведения о теориях Фрейда представились мне тем, чем они на самом деле и были: поверхностными знаниями хвастливого ребенка. Мне еще предстояло столько узнать! Тут отец схватил свой пенис одной рукой и начал быстро тереть его, бормоча при этом: «Мама, о, мамочка, я хорошая маленькая девочка!» И мои нервы не выдержали. Я как можно тише закрыл дверь и слетел вниз в прихожую. Позже я обсудил размер мужского достоинства моего отца с Мартином Фебербергом, и мы пришли к выводу, что, прежде чем судить о ненормальности, следует провести определенные сравнительные наблюдения. «Ты можешь попробовать взглянуть на пенис своего отца, — предложил я. — В стоячем положении, конечно же». — В ответ Мартин широко раскрыл глаза: «Думаю, это будет весьма непросто, Зигмунд». Действительно, это оказалось слишком сложно для реального осуществления, и идея скоро забылась. Что же касается меня, теперь я больше, чем когда-либо, утвердился в своем желании изучать новорожденную науку психиатрию — или, если быть точным, психоанализ — не просто назло отцу, но также чтобы понять, что за глубокие, темные желания заставили его валяться на кровати в женском корсете и оскорблять себя.
Увы, прошло еще пятнадцать лет, прежде чем мне удалось начать обучение — и не в последнюю очередь из-за упорного сопротивления моего отца. В один из редких моментов сыновней мольбы я спросил его: «Отец, неужели вы не смягчитесь?» — И в ответ услышал: «Есть такой роман Генри Джеймса [15] , „Вашингтонская площадь“. Ты знаешь его? Полагаю, что нет, — слишком занят чтением больных фантазий старых извращенцев. Так вот, в этом мудром произведении своенравный и неблагодарный отпрыск спрашивает у своего отца, чем-то похожего на меня: „Вы не смягчитесь?“ — И знаешь, что отвечает отец?» — «Я не читал эту книгу», — пробормотал я. Мой отец продолжил: «Этот строгий, но справедливый и честный мужчина отвечает: „А может ли смягчиться геометрическая теорема?“ — И это ответ на твой вопрос, Зигмунд, мой собственный ответ на твою просьбу. Могу только добавить, что в конце романа мудрость и предвидение отца, касающиеся его сына, полностью подтверждаются. Доброй ночи, Зигмунд».
— При первой же возможности я приобрел в букинистическом магазинчике старого Исаака Либермана «Вашингтонскую площадь» и с удовольствием, хотя и без особого удивления обнаружил, что мой отец не только совершенно не понял взаимоотношений между отцом и ребенком, но также ошибся в симпатиях автора, для которого «мудрость и предвидение» в данном конкретном случае оказались всего лишь предлогом для эмоциональных и психических страданий. Утверждение Фомы Аквинского [16] «summum ius summa inuria» — безупречное правосудие есть верх несправедливости — было недоступно пониманию моего отца.
Только самоубийство моей сестры окончательно сломило его выдержанный и непреклонный характер; подозреваю, он винил себя в том, что не прекратил ее странные епитимьи — возможно, в действительности, в запутанных глубинах своего сознания отец одобрял их, ведь он, несомненно, считал боль полезной для души. Кроме того, если кого-то из нас и можно было назвать его любимцем, так это Ханну. Обычно выражения его любви к ней проявлялись больше в несказанном и несделанном, чем в конкретных поступках: для нее он смягчал свои отеческие наставления, прятал издевки, не поднимал на нее гневную руку; такие знаки кажутся неприметными, но для всех остальных детей они напрямую свидетельствовали об особом расположении отца. Я всегда считал, что сама Ханна не замечала их. И способ самоубийства она выбрала классический — порезала запястья. Моя сестра нарядилась в свою лучшую белоснежную ночную рубашку, разложила на туалетном столике все свидетельства своего музыкального умения, поставила фотографии, сделанные на репетициях в Штутгартской филармонии — на одной из них был фон Бройхшнитц, дирижер — затем легла на кровать и вскрыла себе вены зазубренным краем разбитого бокала. Когда мы нашли Ханну, ночная рубашка стала темно-красной — так густо ее покрывали кровавые пятна. Первое, что с болью произнес мой отец: «Смотрите, что она со мной сделала!» После этого он закрылся в кабинете и все реже покидал его, осмеливаясь выходить наружу только по крайней необходимости. Он даже начал спать там, и, в конце концов, мы почувствовали сильный, въедливый запах мочи, исходящий из комнаты. Каждое утро одному из нас приходилось выносить отцовский ночной горшок. Кроме того, он часто звал кого-нибудь и требовал баклажанных оладий, чем страшно раздражал Инге, нашу умелую, но слегка туповатую кухарку. «Это просто оскорбительно! — ворчала она. — Одни баклажанные оладьи! Будь ваша мать жива, такого бы не произошло, да упокоит Господь ее душу! Вы слышали, как он молится этим странным голосом? Баклажанные оладьи забили ему голову, вот что я вам скажу! Что вашему отцу действительно нужно, так это хорошая порция lebewurst [17] и жареной картошки!» Мы действительно слышали его молитвы, и звучали они очень странно, точно приглушенное пение, чем-то похожее на шум, который он производил, мастурбируя в корсете. Никто из нас не знал, о чем же он говорит с Господом, только я сильно сомневаюсь, чтобы отец рассчитывал быть услышанным или получить ответ; быть может, это были просто жалобы и протесты, как и большинство псалмов — ведь «Книга псалмов» всегда числилась его любимым чтением. Я помню, как однажды он вышел в коридор и громко крикнул: «Бог не умер!» — и хотел бы я видеть человека, у которого хватило бы глупости заявить ему в лицо противоположное. Затем, к моему удивлению, отец продолжил: «Он не умер, потому что никогда и не существовал!» Тем не менее, бормотание молитв за закрытой дверью кабинета продолжалось.