Золотая лихорадка | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ледяная тоска сдавила грудь. Захотелось плакать. Мы шли пешком, земля плыла под ногами, воздух был свеж и одуряюще чист после недавнего дождя. Шли молча, да и о чем говорить. Каждая осталась наедине с тягостными мыслями. Черные деревья как будто расступались, отдергивали ветви при нашем приближении, уплывали в бархатную тишину украинской ночи. Ни огонька, ни звука, лишь где-то отдаленный вой собаки да тусклые лепестки редких фонарей, выскакивающих из черных дворов. Асфальт кончился, тихий дворик погладил лицо еще более оглушающей тишиной, и мы вошли в подъезд. Аня захлопнула за спиной дверь квартиры, не разуваясь, прошла на кухню и вынула из холодильника бутылку водки.

— Я так и знала, — ровным голосом сказала она, — у этих красавцев всегда есть заначка. Ну что, Машка… будешь?

Я пожала плечами и села за стол…

После второй рюмки Аню прорвало. Она говорила долго и беспредметно, срывалась на бессвязные воспоминания, говорила о Коле Кудрявцеве и о том, как она его нашла. Затронула и Родиона. Она рассказала о своей семье.

Мать развелась с отцом, когда ей самой было четыре, и с тех пор отец стал для нее навсегда чужим человеком. Самое страшное случилось потом. Она не росла на глазах отца, он ее не воспитывал, она не прошла через годы под его взглядом, а возникла случайно, спустя много времени, после того, как она прожила шестнадцать лет с матерью. Накануне того момента, как Ане исполнилось двадцать лет, отец пришел к ним в гости, выпил, говорил разные благоглупости, а потом заявил, что не может сдержать себя, потому что видит в Ане не дочь, а только лишь одну оформившуюся, свежую, хорошо развившуюся самку. Мамы не было дома, и отец едва не…

Словом, Аня выпрыгнула с балкона третьего этажа и сломала ногу. В больнице она познакомилась с Николаем, который, как оказалось, учился с ней на одном курсе на истфаке Киевского университета. Они стали дружить. По выписке пошли в кафе, выпили, потом пошли к Николаю, который, сам будучи родом из Николаева, снимал в Киеве квартиру, жил один. Между ними произошла близость.

Потом выпили еще вина, и Аня рассказала Николаю, как она попала в больницу. Николай ничего не сказал. Он вообще был скрытным человеком, конечно, не таким, как Родион, который на момент знакомства Ани с Николаем был влюблен в нее и даже предлагал руку и сердце.

На следующий день, когда Аня и Николай встретились, она увидела, что его рука покоится на перевязи в бинтах, лицо разукрашено синяками, а сам он прихрамывает. Он долго не хотел говорить, пока Аня сама не узнала от третьих лиц, что Николай ходил к ее отцу, сказал два слова и с силой ударил того по лицу. Николаю было тогда чуть больше двадцати, и рядом с Аниным отцом, зрелым, крупным мужчиной, он казался щенком. Впрочем, ярость придала ему сил, и он сопротивлялся до тех пор, пока отец не скрутил его и не вышвырнул из квартиры. Спустил по лестнице. Коля сломал руку, сильно ушиб ногу, получил внушительную гематому на лбу.

Аня сказала, что после этого случая Коля стал для нее больше, чем парень, с которым она близка. А когда они через год поженились, Коля смог дать ей все то, что она недополучила от отца. Он был ей за двоих, и потому, сказала Аня, сегодня ночью она потеряла не только мужа, но и отца.

После этого она заснула с сухими глазами и ртом, полуоткрытым в конвульсии недосказанных слов.

— Спокойной ночи, Маша, — сказала она перед тем, как заснуть.

Не слышала никогда ничего фальшивее этих слов.

Конечно, ночь не была спокойной. Я сидела на диване с полуприкрытыми глазами и смотрела, как тускло тлеет абажур, разбрасывая сквозь узкие прорези полосы света: одна косо легла мне на колени, словно большая светлая кошка, вторая застыла на стене, третья врезалась в темные складки портьер, как ключ в черную яму замочной скважины. Откровенно говоря, я не самый пугливый человек, и смешно было бы это предположить при моей-то работе, но тем не менее что-то, как вот этот абажур, тлело в самой глубине сознания, косыми полосами света разбрасывая неотчетливые, до конца не оформившиеся мысли — обо всем об этом…

Потом с раздумий о сегодняшних ночных событиях, о смерти Коли Кудрявцева я соскользнула в иное: почему-то вспомнился отец.

Настоящего своего отца я совершенно не помню, хотя говорили, что, возможно, он погиб в самые первые годы афганской войны. Двадцать с лишним лет назад. Хотя, наверно, это позднейшие интерпретации, и мой отец, то есть тот, кто дал мне родиться на свет, еще до сих пор жив и не подозревает, что у него есть дочь. Наверно, все это лезло в голову по простой причине: слишком уж много раз за последние часы было произнесено слово «семья», слишком густая аура того, что принято называть семейным очагом, была распространена в воздухе этой квартиры, где я сейчас находилась. Пусть здесь не жил постоянно никто, но люди, которые появлялись в этих стенах, всякий раз приезжали веселые, счастливые, с сердцем, не отягощенным безвылазным горем. Старая-престарая нарецкая квартира, отремонтированная на новый лад, впервые за многие годы узнала, что такое боль и горе. И это горе принесли с собой мы с Аней Кудрявцевой.

Я всегда остро чувствовала пульс других семей, потому что своей собственной у меня, по сути, никогда и не было.

Тот, кого я всю жизнь называла отцом, никогда им не являлся. Да и как он мог быть мне отцом, если его имя было Акира, а сам он приехал в Москву из Страны восходящего солнца. В моей же, как говорят здесь, на Украине, «кацапской» крови не было и намека на японскую. Акира!.. Когда я вспоминала о нем, с током этой самой крови раз за разом меня пронизывало — в тысячный, верно, раз! — одно и то же, в тех же словах и красках, воспоминание, которому двадцать лет, но все словно было вчера: Акира, невысокий, по-азиатски сухощавый и подтянутый, быстрыми шагами входит в грязный детдомовский вестибюль и глядит на меня, семилетнюю девочку, своими раскосыми темными глазами.

Мне тогда не понравился его взгляд, я отвернулась и уставилась в окно. За окном накрапывает дождь, липнет к стеклу, как промокший и выцветший тертый серый вельвет, текут серые нити струй; деревья хватают промозглый бесплодный воздух голыми ветвями, а черные комья грязи, зависшие на этих ветках, неожиданно распускают крылья и вдруг оказываются раскатисто каркающими воронами. Раз за разом — одно и то же воспоминание, плотно засевшее в моем мозгу.

И вот мне всегда казалось, что моя память начиналась именно с этого. Да и еще с того момента, когда нас, пятерых детдомовцев, четырех мальчиков и одну девочку, меня, Марию, взял на воспитание японец Акира, последний представитель запрещенной в Японии секты. В нашей стране всегда все было наоборот — то, что разрешено во всем мире, запрещено у нас, а то, что в других странах, мягко говоря, не приветствуется, у нас встречают если не с распростертыми объятиями, то, по крайней мере, откровенно смотрят на это сквозь пальцы. Мне неоднократно приходилось убеждаться в справедливости данного суждения.

Мы спаялись в одну семью. Не по крови, по душе. После, сравнивая себя с другими людьми, и женщинами в особенности, я то боготворю, то ненавижу Акиру за то, что он сделал с нами пятерыми и как он воспитал нас. КЕМ он воспитал нас. Акира держал нас при себе — у самого сердца, как он говорил на японском — много лет. Сейчас я порой ловлю себя на странной мысли: мне кажется, что все это обрывок дурного сна, что у меня есть отец и мать, которые живут где-то в глуши, варясь в грязном котле провинциального счастья ли, несчастья — все равно. Но стоит мне разбудить в себе ПАНТЕРУ — и я понимаю, что это не сон, и выпуклая, грубо зримая явь подминает меня, и в частном детективе Марии Якимовой просыпается разбуженная Акирой хищная черная кошка.