— Сказать, чтобы он подождал нас? — спрашиваю я у красотки.
— Не надо, — шепчет бесстыдница. — Мы в полутора километрах от «Мердалора».
Я сую несколько песет драйверу, и он рассыпается в благодарностях, протестует, восхищается. Он смешался настолько, что вот-вот примет себя за другого.
Пальцем он показывает дом, до такой степени прокажённый, что добрый доктор Швейцер [76] сразу же прилетел бы из Ламбарене, чтобы подлечить его.
— Casa! Casa de amor! [77] — говорит мне дырявый, заговорщицки подмигивая.
— Грасьяс, приятель!
Он отваливает вместе со своей кучей лома. Мы недоумеваем, как ещё может передвигаться эта челита! Когда наконец она примет смерть на обочине, эта славная вдовушка? Я уже представляю её в виде курятника на грязной окраине, наполовину в земле под раскидистым деревом. Птичий помёт будет её последней покраской. Я показываю Метиде la casa de amor.
— Вы думаете, сюда кто-то заходит?
— Прикольно, да?
— Я вас предупреждаю, у меня с собой нет Д. Д. Т., моя прелесть.
— Вас же не испугают несколько андалузских блох?
— Я надеюсь, что вы их у меня вычешете, милая.
Смело захожу в касу. Это тем более несложно, что я не встречаю ни одной двери. От неприятного запаха у меня перехватывает в горле, пропадает нюх, задерживается дыхание. Даже в самых злачных уголках «Золотой капли» такого не встретишь. Да, бешенство передка — это прекрасно!
— Что вы скажете, моя прелесть, если мы вернёмся на корабль, у меня там чудесная каюта с декором в стиле бакалейного супермаркета, от которого дыхание замирает. Оформитель перепутал метр холста с холстом мэтра, и теперь над моей кроватью висит картина, но мы её повернём лицом к стене и будем счастливы, уверяю вас!
— На корабль? Даже не думайте об этом, — отвечает она сухо. — Но, если уж вы так цените декор, уйдём отсюда, дорогой!
Её дорогой берёт её за талию, жадно целует в шею и тащит вглубь. Чей-то голос что-то бормочет на испанском.
Я смотрю в полутьму и наконец замечаю толстую женщину, развалившуюся в ивовом кресле. Она курит трубку, пуская слюни, или же пускает слюни, куря трубку, что, в общем-то, одно и то же.
— Что она говорит? — спрашиваю я у своей спутницы по экспедиции.
— Она просит денег.
— Сколько?
На поставленный вопрос следует лаконичный ответ с клубом дыма в качестве знака препинания.
— Она сказала, сколько дадите, — осведомляет меня Метида.
Я протягиваю купюру никотиновой толстокожей, которая забирает её, мнёт, как если бы она собиралась использовать её по назначению, трудно совместимому с достоинством Банка Испании, и засовывает в огромный вещевой мешок, который в действительности оказался её лифом.
Монументальная матрона показывает нам на лестницу.
Послушно и бесстрашно мы поднимаемся по ступенькам, совершенно в духе этого места, ибо они шаткие.
Слабый свет от окна попадает на площадку второго этажа. Две двери предлагают себя нашему пылкому вниманию. Одна закрыта, другая распахнута. Инстинктивно мы входим в комнату, столь ненавязчиво нам отведённую. Здесь пахнет гнилым кукурузным тюфяком и туберкулёзной крысой. Высоченная кровать, комод с подносом, стоящим под девяносто градусов (так гигиеничнее), и стул, которого я не пожелал бы своему худшему врагу, составляют мебель этого сексодрома.
— Вот уж прикол! Прикол! Прикол! Умереть! — уверяет Метида, направляясь к кровати.
Умереть!
Я думаю, что она нашла точное слово.
В связи с тем, что как только я вхожу в комнату, я получаю такой удар по чану, что от него покачнулся бы обелиск на площади Согласия.
Мои мысли делают экспресс-стриптиз и летят вместе со мной на неровный пол.
Конец этой части. Отчасти. Привал!
Поступить так с французским подданным, с полицейским, какая дерзость, не правда ли? Какая наглость!
В ту секунду, когда я терял сознание, мне показалось, что я услышал крик Метиды. А затем — большой туннель под Ла-маншем, мои дорогие. Термитная прогулка в те места, которые посещают после того, как оставляют ясность ума перед входом.
Два слова наконец-то разрывают пелену небытия, которая делала меня звуконепроницаемым. «Помогите!» Я пытаюсь открыть глаза, мне это удаётся, и я вижу малышку Метиду на коленях передо мной с растрёпанными волосами, на скуле кровоподтёк, а на чулках столько стрелок, сколько не насчитается лестничных перекладин во всех пожарных Парижа.
— Боже мой, вы живы! — удивляется она.
— Навряд ли, — говорю я, — или же я просто притворяюсь, согласитесь, что у меня это хорошо получается.
— Я думала, что он убьёт нас, — шепчет она.
— Кто?
— Мужчина, который прятался за дверью. Он держал в руках дубинку. Если бы вы слышали, с каким треском он вас ударил!
— Я не мог слышать: вы хорошо знаете, что свет распространяется быстрее звука, я увидел тридцать шесть свечей, прежде чем услышать звук.
Я трогаю рукой череп. На нём распустилась великолепная шишка.
— А вы?
— Он меня тоже ударил, но я успела подставить руку. Я сделала вид, что потеряла сознание…
— Браво! Что сделал мужчина после двойного удара?
— Он нас обокрал и убежал.
В подтверждение этих слов она показывает на мой бумажник из крокодиловой кожи, который валяется в нескольких метрах от меня, пустой как чашка шотландского нищего.
— У вас было много денег?
— Не очень, я не богат, именно поэтому пропажа того, чем я располагал, мне неприятна. А у вас?
Она показывает мне руку, на которой недавно сверкал изумруд.
— Он забрал кольцо.
У меня чешутся руки. Если бы мне попался этот сын обезьяны, он бы понял, что такое боль, я вам обещаю.
— Вы видели этого бандита, как он выглядел?
Она пожимает плечами.
— У него на лице был чулок. Но, похоже, он очень смуглый; у него руки были очень тёмные… Толстая женщина с первого этажа нам скажет что-нибудь. Надо обратиться в полицию! Мы попали в настоящий притон!