— Сердце? — спрашивает Б.Б. с гримаской. — Но там были кусочки повкуснее!
— Если вы имеете в виду то, что я имею в виду, благороднейшая, было уже поздно, потому что их уже отрезали!
Маман побледнела.
— Разъярённая толпа — это ужасно! — говорит она.
Берю качает головой.
— Заметьте, — говорит он. — Кончини мог умереть туберкулёза, что не очень-то аппетитно. Но раз уж его убили здоровым, что ж…
Я не верю своим ушам.
— Ты что, смог бы съесть сердце Кончини, Берю?!
— Почему бы и нет? — говорит он. — Другие же ели. Надо просто перенестись в то время и прочувствовать злость людей. Сними свою судейскую мантию и подумай, не готов ли ты съесть селезёнку министра финансов, когда тебе приносят налоговое уведомление!
В самом деле, под таким углом аргумент можно принять. Людоедство — это кульминация ненависти, её финальный букет. Её благородство, может быть? Если ты кого-нибудь ненавидишь до такой степени, что ни одно земное страдание не может утолить эту ненависть, съесть его остаётся последним средством.
Берю идёт ещё дальше в своей защите гастрономов, съевших сердце Кончини.
— Тут надо учесть ещё одну вещь, Сан-А, они же его поджарили. Так что всё было прилично.
— Они были гурманами, — соглашается Берти. — Но я лично, кроме требушки, потроха не люблю…
— Её у Кончите, наверное, Людовик Тринадцатый слопал.
— Кончини, — поправляет Фелиси.
Берю делает почтительный поклон, из-за которого его живот стал похож на аккордеон.
— Спасибо, я неправильно произнёс его имя. Ладно, давай дальше. Кончини крякнул, королева-мать в Блуа, что было дальше?
— Де Люйн, близкий друг короля, занимается правлением. Он это делает кое-как, ибо он был храбрым, но не дипломатом.
— А король тем временем что, ракушками торговал?
— Почти! Странный он был тип, этот Людовик Тринадцатый. У него были приятная наружность, живой ум и сострадание. Он старался утвердить свою власть, но его мучил самый ужасный из комплексов: импотенция!
В аудитории раздаётся двойной крик. Чета Берю полна сострадания.
— Странно! — говорит Толстяк. — До сих пор во дворце увлекались фигурным катанием. Стоит только вспомнить о подвигах Франциска Первого, Генриха Четвёртого и прочих, даже не верится, что у Людовика Тринадцатого трусы были как приспущенный флаг!
— Я же вам говорила, что число «тринадцать» несчастливое! — вспыхивает Берти. — А для короля так это просто ужасно!
— Именно так считала и Анна Австрийская! — подтверждаю я. — Молоденькая девушка совершает переход через Пиренеи, чтобы делать баю-бай с королём Франции. Зная репутацию его предков, она рассчитывала получить редкостное наслаждение. Её подружки перед отъездом ей говорили, что ей повезло и что её ножки расцветут как букетик фиалок. Они знали, что Лувр был прообразом «One Tho Tho» [144] , что на улице Прованса, и что там было жарко по ночам. Эти короли Франции были самыми ярыми разрушителями матрасов со времён основания мира. Их настоящий скипетр находился там, где вы знаете. Мечтой всех принцесс in the World было попробовать хоть немного французской жизни. И вот милая Анна Австрийская подгребает. Поначалу всё шло по масти: ряшник приятный, король молодой. Красивая осанка, тонкая кость, длинные нога, усы уже под Людовика Тринадцатого, и подающая надежды элегантность. И вот наступает ночь, и что же происходит? Его величество входит в спальню и ложится на свой лежак один! Пришлось матушке Медичи (которая была итальянкой и, значит, знала толк в любви) вытащить своего отпрыска за кегли и привести к Аннетте. И он идёт, опустив уши. И остальное тоже. Для месье, у которого потенция относится к семейству моллюсков, нет ничего ужаснее, чем брачная ночь. Особенно когда Франция смотрит, ждёт, затаила дыхание. Этому самому месье хочется оказаться в другом месте. Где-нибудь далеко, в домашних тапочках, с газетой «Франс-Суар» вместо большого вечернего оргазма.
— И чем же всё закончилось? — задыхается Берта.
— Наверное, сыграли в картишки, учитывая чрезвычайные обстоятельства? — предполагает Толстяк.
— Кажется, в тот вечер королю удалось сделать сервис. Свидетели утверждают, что он смог оказать честь королеве.
— Подкупленные свидетели, куда там! — ворчит Скептик. — Король дал каждому по за´мку, чтобы они распустили слух, что он настоящий Казанова! Потому что тут одно из двух, мсье-дамы, или ты импотент, или нет. Но уж если ты импо, ты можешь крутить кино Виставижн [145] про Олений парк или принимать настой из шпанской мухи во время еды, это не поднимет твой отвес, приятель! Он, наверное, мог сыграть ей на гитаре (тем более что она была испанкой, как ты говоришь), а может, он ей сделал машинку для запечатывания конвертов, маленький паяльник, волшебный пальчик, жгучий укус, влажный компресс, вертикальную разминку, обратную резьбу или точилку для усатых карандашей, но он ей не мог сделать глубокое погружение, окаменевший свисток, казачью примочку или жезл маршала Бедокура, вот уж нет!
— Я готов принять это предположение, — соглашаюсь я. — И доказательством служит то, что в течение двадцати двух лет он не спал со своей женой.
— Двадцать два года без мужчины! — кричит не своим голосом Берти.
Толстяк успокаивает её жестом. Его удивляют не душевные силы королевы, а то, что Людовик Тринадцатый вернулся в её постель после двадцати двух лет целомудрия.
— Чего это он вдруг решил накрыть прибор? — спрашивает мой друг. — С возрастом бес в ребро или что?
— Он должен был оставить потомство, Толстяк.
— С его-то банановой шкуркой? — клеймит Мастодонт. — На что он надеялся?
— На успех своего замысла, ибо, в самом деле, родился дофин. И какой дофин! Двадцать два года воздержания, но в итоге получился Людовик Четырнадцатый!
Мой Пухлячок делает знак несогласия.
— Только не мне, — говорит он. — Расскажи это школьникам, если хочешь, но только не мне. Твоего дофина ему сварганил его корешок! А его ночь с королевой — это для того, чтобы соблюсти приличия. Надо было поддержать планку для твоего Людовика Четырнадцатого! Родиться от неизвестного отца — для короля Франции такое не годится.
— Я снова принимаю твой аргумент, Берю.
— Чего я не понимаю, — говорит Б.Б., — так это то, как королева обходилась всё это время? Она что, была фригидной?
— Вовсе нет! И слава богу, что в Лувре бывали гости. Сначала Бэкингем, красивый английский сеньор, влюбился в неё, чем очень вдохновил моего собрата, Александра Дюма. Ну и другие, весьма почтенные кавалеры.