Пес медленно вытащил мощное тело из узкого проема. Постоял, щурясь на свет. Потом с шумом бросился в густые заросли крапивы.
— Концерт окончен, — сказал Максимов так, чтобы услышал Стас. Встал и с облегчением потянулся. — Случай трудный, но жить будет.
— Ну ты, на фиг, отмороженный! — Стас так и стоял, как прилепленный, прижавшись спиной к дому.
— А ты камикадзе недоделанный, — беззлобно огрызнулся Максимов, Начался отходняк: по телу прошла первая волна нервной дрожи, выбив липкую испарину на лбу. — Фу-у!
— Это я-то камикадзе? — Стас напряженно хохотнул. — Ты даешь. Макс! Он бы тебя уделал, как бог черепаху.
Максимов дождался, пока тот пройдет разделявший их десяток шагов, за это время успел задавить отходняк. Уже спокойно, без нерва в голосе сказал:
— Меня только порвал бы немного. А тебе яйца отгрыз бы до самого аппендикса. Сказал же, убери, дурила, ствол! Пес натаскан бросаться на реальную угрозу. Я бы свалился в траву и не трепыхался, а он бы прямиком к тебе рванул. Много бы ты со своей пулялкой успел сделать?
— Хоть попробовал бы, — шмыгнул носом Стас.
— Одна попробовала. Потом тройню нянчила. — Он слегка ткнул парня в плечо. Мышцы у того были зажаты до омертвления. — Ладно, расслабься. Стас. Все путем. Пес от старых хозяев остался? — мимоходом спросил он.
— Ага. Достался вместе с домом, — с готовностью кивнул Стас. — Блин, жил год нормально, а неделю назад крыша и поехала! Приехал Гаврила с друзьями. Дети гор, блин… А пес, прикидываешь, на главного хачика полез! Тот Гавриле потом такой арбуз в зад вкатил! Я уж думал, зарежут шефа на шашлык.
— Мяса в нем мало, — подыграл Максимов, хитро подмигнув. — Ладно, с псом разобрались. Гавриле доложишь, что все будет в норме. Пойдем, покажешь хозяйство.
«Пока хватит. Итого, имеем: первое — до нас Гаврилов тут с кем-то шушукался. Второе: дом — явка старая. Предназначен для длительных переговоров или доводки агентов. Третье — будем грабить банк. Четвертое… — Он стрельнул глазами в окно на втором этаже, где чуть дрогнула занавеска. — Инга везде успевает. Хороший у нас начпрод и нач особого отдела! Не соскучишься».
Москва, сентябрь 1994 года
У Столетова кольнуло под сердцем, когда он увидел стройную фигурку Насти, вынырнувшую из толпы пассажиров. Как всегда в этот час, на Белорусской людской водоворот переполнял вестибюль. Едва он рассасывался, кто вверх — к вокзалу, кто — на переход, как врывался новый поток измочаленных давкой и духотой пассажиров.
«С первых дней в прокуратуре талдычили, что наша работа требует полной самоотдачи, полного растворения в себе. Только тогда она идет, а ты — живешь. Поверил, дурак! Не понял по молодости, что этого же требуют близкие — самоотдачи и полного растворения в них. Только тогда возможно счастье, потому что слиться с другим — это и есть любовь, без которой не жить. — Столетов тяжело вздохнул. — Вот теперь ты умный, да? Старый хрен ты у разбитого корыта! Бывший „важняк“ прокуратуры Союза, бывший муж красавицы-жены. Все, что у тебя было и есть — эта вот сумасбродная пигалица. И уж коли это до тебя дошло, сумей раствориться в дочери, или ты погиб, старый. Попробуй жить ее проблемами, хоть раз в жизни попробуй», — сказал сам себе Столетов.
Настя озиралась по сторонам, отделенная от него стайкой иностранных туристов пенсионного возраста. Гид тыкал зонтиком в потолочные росписи, фарфоровые бабульки с сиреневыми волосами и жердеподобные мужики в клечатых штанах восхищенно цокали языками и щелкали фотоаппаратами.
«Как дети, ей-богу! — подумал Столетов. — Неужели не догадываются, что наше метро уподобилось египетским пирамидам? Ветшающий памятник былого могущества. Вообще-то показательно. У нас в таком возрасте мыкаются на пенсию или сигареты у метро продают. А у них только жить начинают. Разъезжают по всему миру, как по филиалу Национальной галереи. И еще наши спорят, кто выиграл в третьей стадии мировой войны».
— Пап, ну ты даешь! — Настя подлетела и, привстав на цыпочки, чмокнула в щеку едва успевшего подняться Столетова.
— Настюха, что люди подумают!
— А! Очень даже хорошо подумают. Про меня — что не дура и нашла себе спонсора. А про тебя — что, в отличие от избитой истины, и борозды не портишь, и пашешь глубоко. Иначе такую бы не удержал.
— Ох, языкатая ты, в маму, — вздохнул Столетов.
— Зато умная — в папу. — Она потерлась носом о его ухо, и у Столетова от этой сохранившейся у них с детства игры сладко заныло сердце. — Сядем?
— Давай, а то ноги не выдержат.
— Папуль, — Настя осмотрела вестибюль. — А почему именно здесь, почему не дома?
— Хм. Педагогический прием, — улыбнулся Столетов. — Учу жизни.
— Жалеешь, что я не родилась мальчишкой?
— Что ты! Я тебя сразу полюбил. Ты родилась красавицей. С гладкой белой кожей, а не сморщенным ободранным крольчонком, как большинство.
— А ты комплиментируй, комплиментируй, мне нравится. — Настя широко и по-детски счастливо улыбнулась. Перевирать слова любила с детства, встревоженная мама даже к логопеду таскала. Столетов сообразил, что так наружу выходит скрываемая Настей застенчивость, и сам включился в эту игру. Дочка еще больше полюбила его, а он узнал, что жены ревнуют не только к другим бабам, но и к родным детям. — Красиво ухаживать сейчас уже не умеют, — вздохнула Настя. — Раньше думала, что это от безденежья, а теперь убеждена — от врожденного плебейства. — Она распахнула плащ. — Ой, душно как.
— Потерпи пять минут. — Столетов придвинулся ближе, чтобы она расслышала его сквозь вой проносящихся мимо поездов. — Это место на языке профи называется «карман». Видишь, скамейка крайняя. Рядом никто специально подготовленный не подсядет. Записать разговор в таком бедламе практически невозможно. И главное, через десять минут в лицо запоминаешь всех, кто остался в вестибюле. Профессионалы из наружного наблюдения боятся «карманов», как огня. Это же не парк, где человек может просидеть весь день рядом с тобой, не вызывая подозрений. Все свои встречи старайся проводить в таких вот местах, где «чужой» не имеет мотивов надолго задержаться. Приходи заранее. Если подозрительные личности замаячат после прихода твоего знакомого, — значит, привел он. Делай выводы.
— А вывод у меня всегда один. — Настя погладила его пальцы. — Люблю я тебя, пап, просто сил нет. Зачем ты мне это рассказываешь? Сколько себя помню, ты из меня пытался Мату Хари сделать.
— Глупышка, — Столетов накрыл ее ладонь своей. — Я из тебя человека делал. Был бы врачом, заставлял бы через раз мыть руки. А я прокурорский, хоть и бывший. Извини, я людей всегда делил на тех, кто сядет, и тех, кто уже сидел. Воспринимать жизнь в розовом свете позволительно только в детском саду. И то, если мама с папой есть. А ты уже должна была понять, что жизнь — это драка всех против всех. Думать иначе — сознательно обрекать себя на роль жертвы. Цивилизация не отменила борьбу за существование, просто поменяла правила.