Вскоре они откланялись и вышли, пообещав Декану зайти к нему, чтобы проститься перед поездкой или раньше, если в этом возникнет необходимость. Ирландцы тем временем затянули старинную балладу, наполнившую сердца нежданной нежностью.
У адвоката знаменитой актрисы были рыжеватые вьющиеся волосы, и немолодому Профессору вдруг подумалось: ну прямо ангелочек, которого только что вытащили из воды, — пряди волнистых волос прилипли к сияющему залысинами лбу; пожалуй, это были уже не просто залысины, а, говоря медицинским языком, прогрессирующая аллопеция. К тому же он был одет в светло-синий костюмчик, какие носят служащие или продавцы больших универсальных магазинов, и довольно-таки легкомысленную рубашку в синюю и белую полоску с небрежно расстегнутым крахмальным воротничком.
Во время обеда — когда он завершался дискуссией, то обходился студентам дороже, но был вкуснее — рассуждения пресловутого юриста, которого сильно кренило на левый борт, напомнили нашему беллетристу одну давно, лет пятнадцать назад, прочитанную им книгу некоего Тома Вульфа [56] , она называлась, если ему не изменяла память, «Radical Chic & Mau-Mauing the Flak Catchers» [57] ; это был роман о левых радикалах Нью-Йорка, и многое там оставалось ему не совсем ясным, пока он не очутился теперь перед златокудрым голубым ангелочком. Затем, уже во время десерта, который состоял из винограда и чего-то еще, отважный крючкотвор, великий защитник тюленей и их миметических способностей, привел изощренные доводы в защиту знаменитой актрисы, узурпировавшей общественный пляж и не обращавшей ни малейшего внимания на требования французского правительства возвратить народу его собственность; по словам юриста, никакого незаконного присвоения не было, и милая дама отказывалась вернуть пляж, упорно и вызывающе угрожая совсем покинуть эти места, — и тогда все останутся с носом. Последнее стало бы, по-видимому, чем-то ужасным, судя по мрачному трагическому тону, каким говорил об этом облаченный в судейскую мантию херувимчик.
За десертом развернулась настоящая дискуссия. Острый на язык рыжеватый буржуа испытывал, видимо, такое наслаждение, когда его расспрашивали об актрисе, что ему приходилось это скрывать, изображая досаду; он будто бы нехотя, будто бы лишь по обязанности отвечал на вопросы, которые задавали ему полторы сотни собравшихся в столовой студентов. Фернандо Пессоа [58] говорил, что француз — это апофеоз вторичности; он, наверное, прав: адвокатик не сказал ничего, но говорил красиво, и все были в восторге.
Писатель молчал, ему было скучно; он занимался тем, что разглядывал ножки девушек, сидевших в первых рядах, или фигуры тех, кто, дивясь собственной смелости, отваживался обратиться с вопросом к знаменитому адвокату известной актрисы; из уважения они вставали, чтобы задать свой вопрос, и таким образом не только обращали на себя всеобщее внимание, но и доставляли неудобство сидевшим сзади — тем приходилось вытягивать шею, и они выражали недовольство, подчас весьма сердито, по поводу временного ограничения видимости. Постепенно юрист ловко перевел разговор на тему другой защиты, которая, судя по всему, также была для него делом привычным: теперь речь шла о защите прав террористической организации басков «Эускади та акатасуна»; это тоже доставляло ему огромное удовольствие, одновременно демонстрируя его вопиющее невежество в отношении демократических преобразований, происходящих в Испании. Но адвокатик был счастлив.
Вопросы студентов, в которых было гораздо больше смысла, чем в ответах выступавшего, становились все более сложными, а ответы — все менее удачными. Писатель совсем заскучал, он сидел погруженный в себя, пока какая-то итальянка не спросила у рыжеватого, станет ли он защищать также и членов красных бригад; юрист ответил, что станет, если они окажутся такими же красивыми, как она. Столь игривое замечание многих заставило рассмеяться, а писателю предоставило удобный случай покинуть собрание — он сказал, что должен выйти по малой нужде и что одна из самых страшных вещей на свете — когда тебе нечем это сделать.
Он пошел выпить кофе в узкое, залитое светом кафе, в котором клиентов обслуживал алжирский писатель, работавший в основном в порнографическом жанре, переживавшем теперь откровенный упадок; наш Профессор испытывал к алжирцу чувство солидарности, но вовсе не в литературном плане, а потому, что этот араб не желал выговаривать картавое французское «эр», произнося его раскатисто и резко, будто так и надо, а еще из-за неприветливости, с которой тот относился ко всем окружающим: в его взгляде да и во всем его облике проглядывало некое племенное высокомерие. Во время ходьбы его левая рука была все время немного приподнята, словно бы он занимался соколиной охотой и в любую минуту ему на руку мог опуститься какой-нибудь залетный сокол.
Алжирец был человеком, вызывавшим либо искренние симпатии, либо органическую неприязнь, что свидетельствовало о своеобразии его натуры и незаурядных способностях; по отношению к нему весь мир делился на две части. Первую составляли женщины. Творчество алжирского писателя казалось им (или они делали вид, что казалось) отвратительным; «грязная свинья», — вдохновенно произносили они. Вторую часть составляли те, кого привлекала многоликость избранного им жанра. Как бы то ни было, он жил в прекрасном доме в районе университетского городка, знался с красивыми женщинами и ранним солнечным утром гулял с роскошными собаками в ухоженном парке, расположенном рядом с кампусом; и в этот ранний час казалось, будто парк принадлежит только ему одному.
— Мне сказали, что вы пишете роман о Грифоне, — проговорил магометанин, настоятельно предлагая Профессору виски и глядя косящими глазами на кончик своего носа. Беллетрист подумал, что он не написал еще ни строчки, а от него их ждут уже по меньшей мере целую сотню. Быть может, романы так и начинаются: «я сейчас пишу о том, как…», «я думаю, эта тема…», «завязка, кажется, неплоха…»; вот так оно и происходит — ты начинаешь рассказывать какую-нибудь историю и постепенно запоминаешь ее наизусть, повторяя ее до одурения, пока тебе безумно не надоедает уверять всех, что ты постоянно таскаешь ее в себе; и тогда не остается другого выхода, как взяться за нее всерьез, и ты наконец пишешь нечто такое, что тебе никогда и не грезилось написать. История Грифона как раз вступала на этот извилистый путь, и пройдет еще год, а он так и не разрешится ни одной фразой; но сейчас он еще соблюдал правила игры и потому ответил арабу: «Да, пишу». — «И каким же получился Грифон?» — «Ну, получилось мифическое существо с телом льва и орла, но ту часть, которая от орла, я хочу превратить в угря». — «Какую — верхнюю или нижнюю?» Наш писатель подозрительно посмотрел на коллегу и ответил, что верхнюю: «Как же он сможет ходить, если это будет нижняя часть?» Араб окинул его взглядом сверху вниз: «Верхняя? Но это же так сексуально! Не правда ли?»