— Это уже не смешно, — отозвался Кирсанов и нахмурился. — Какое-то настоящее массовое помешательство.
— Да, всё это вовсе не смешно. Я занимаюсь очень конкретными вещами, а тут такое… Понимаете? Моя профессия не позволяет мне… тут такая специфика… Ведь если я думаю, что во мне притаилось что-то от персонажа вашего фильма, то как я могу заниматься делом подследственного, вся беда которого в том, что он тоже отождествляет себя с персонажем вашего фильма?
Алексей потёр ладонями лицо.
— Чего вы хотите от меня?
— Не знаю, — Николаев развёл руками, — возможно, подсказки. Ваш фильм сведёт с ума многих.
— Вы думаете, это можно назвать сумасшествием?
— А как иначе? Или вы хотите, чтобы я и впрямь поверил в то, что я когда-то жил в Риме и бился там на арене? Нет! Это невозможно, Алексей Петрович! Это просто чудовищная чушь! Мы живём один раз! Никак иначе быть не может! Просто не может!
— А если не один раз? Вам никогда не приходилось задумываться над этим всерьёз?
— Я занимаюсь такой работой, которая не допускает всяких таких штучек! Поймите меня! Я не на сказках основываюсь, а на отпечатках пальцев и на показаниях очевидцев! О каком переселении душ тут может идти речь? Посудите сами… Допустим, что человек переселяется, перевоплощается, перерождается — называйте этот процесс как угодно. Так вот, ежели человек живёт не один раз, то за совершённые им в прошлых жизнях преступления он может и даже должен быть уголовно наказан в этой жизни, если не понёс наказания в прошлый раз. Я прав или нет? Однако никаких доказательств мы не сможем отыскать, это невозможно: другое тело, другие отпечатки пальцев, всё другое… Стало быть… Одним словом, не складывается у меня ясной картины. Нелепость, бред сумасшедшего… Нет, нельзя так рассуждать! Какая ещё другая жизнь! Нет!
— А от меня вы чего хотите? — снова задал свой вопрос Алексей.
— Не знаю, не знаю… А вы сами… Нет, нет, я зря пришёл… Извините меня за беспокойство… И всё же… Сами вы верите в это, ну, верите в переселение душ?
— У меня такая профессия, что я привык жить невероятными домыслами, — уклончиво ответил Алексей, не поднимая глаз. — Моё воображение не знает границ. Порой я вижу такое, что иного человека лишит покоя на много месяцев.
— И вы к этому привыкли, Алексей Петрович?
— Нет, — Кирсанов посмотрел в глаза следователю, — не совсем…
Николаев помолчал, поёрзал на стуле, явно испытывая неловкость, и поднялся.
— Я пойду, — проговорил он без энтузиазма, — прощайте.
— Вы себя нормально чувствуете?
— Вполне.
— Вы бледны.
— Это от усталости. Работы много, кручусь, как белка в колесе… А ведь на вас тоже было покушение? Вашу машину обстреляли, не так ли?
— Насколько я знаю, нашу машину задело случайно. Стреляли в другого человека, кажется, в банкира. Он погиб.
— А где гарантии, Алексей Петрович, что не в вас? Может, всё-таки мишенью были вы? Если предположить, что это так, то вокруг вашего фильма начинает складываться совсем непростой рисуночек…
— Глупости, — решительно отмахнулся Кирсанов.
— Вообще-то я тоже так думаю. Просто когда в голове рождается одна фантастическая мысль, то невольно за ней на поверхность всплывает и другая, — кисло улыбнулся следователь. — Что ж, скорее всего, придётся исходить из того, что этот учитель истории на самом деле псих и ничего другого за этим покушением нет.
— А если и есть, то всё равно его назовут психом, — задумчиво проговорил Алексей.
Оба замолчали. Николаев кивнул и быстро вышел, не попрощавшись.
На улице он остановился и глубоко вздохнул. Прикрыв на несколько секунд глаза, он отчётливо увидел перед собой залитую солнцем арену цирка. Во многих местах песок был покрыт бурыми пятнами, кое-где на впитавшейся крови различались отпечатки толстых подошв гладиаторских сандалий. У самых ног Николаева стоял, опустившись на колени, человек в круглом бронзовом шлеме с широкими полями и изображением крупной рыбы на макушке, он упирался на обе руки и пытался подняться. Его голова тряслась. Когда человек, собравшись с силами, смог посмотреть вверх, стали видны из-под бронзовых полей шлема, испещрённых ударами клинков, его потухшие глаза, впалые тёмные глазницы, худые небритые щёки и заливший всё лицо пот.
Это не была сцена из «Вечного Города».
Николаев почувствовал, как его правая рука медленно поднялась, занося тяжёлый меч, затем стремительно опустилась. Меч проткнул шею стоявшего на коленях человека.
Николаев поспешил открыть глаза и снова увидел перед собой шумную городскую улицу, полную автомобилей и суетливых прохожих.
— Псих, — прошептал следователь и, возвратившись в действительность, вспомнил о лежавшей дома больной жене.
«Она нуждается во мне, а я брожу, выспрашиваю всякую ерунду, — подумал Николаев с грустью. — Зачем мне нужны эти сказки? Ну, выжил из ума учитель истории, ну, облил кислотой Гусейнова. Дело ясное, бесспорное. Я-то чего вынюхиваю? Даже если и впрямь существуют какие-то мифические прошлые жизни, какое мне до них дело? Мне бы с этой жизнью разобраться».
Жена следователя Николаева уже второй год почти не поднималась с постели. Врачи утверждали, что у неё были серьёзные проблемы с кровью, но точного диагноза никто не ставил. Николаев помочь несчастной женщине не мог, а потому искал забвения в работе, возвращаясь домой по возможности позже. За больной приглядывала дочка семнадцати лет, мыла её, кормила, занимала разговорами и всё время успокаивала:
— Вот скоро папа придёт с работы, расскажет что-нибудь…
— Ничего он не расскажет… Так, чепуху свою милицейскую, — печально глядя в потолок, отвечала женщина. А когда Николаев возвращался и подходил к ней, она с мольбою в глазах говорила: — Кирюша, бросил бы ты свою службу, побыл бы со мной. Мы бы с тобой целый день могли разговаривать, смотреть друг на друга…
— О чём ты, Ариша? — хмурился он, отводя от жены взор. — Да и как я могу оставить работу? Куда я потом денусь? Кому я нужен буду?
— Мне уже немного осталось, милый. Побудь со мной. Умру я скоро, а тебя нынешнего так и не запомню. Шныряешь где-то в темноте, бегом проносишься, я лица твоего увидеть не успеваю.
— Что ты ерунду несёшь! «Умру», вот ведь выдумала.
— А ты думаешь я вечно, что ли, буду такая? Нет, Кирюша, не буду. Раз не нужна я никому, так и не буду жить. Я уж совсем слабая сделалась, едва руками шевелю… А помнишь, какие у меня руки были крепкие и красивые? И вся я была ладная, изящная. Ты ведь любил меня, любил мою кожу, моё тело, и ты всегда с удовольствием целовал меня. А теперь я похожа на истрёпанную мешковину, теперь я тебе не нужна, теперь ты не хочешь меня…
У Николаева щемило сердце от этих слов.
Арина ошибалась, утверждая, что Николаев перестал любить её. Нет, он любил её по-прежнему. Впрочем, не по-прежнему, всё-таки по-другому, но любил. Он, конечно, совсем не бывал возле жены — тридцать минут неуютного молчания перед сном были не в счёт — и бывать не хотел. Он не боялся ни бандитских ножей, ни пуль, а вот беспомощности некогда страстно любимой женщины страшился, как и собственного бессилия перед неведомой силой, лишившей жену красоты и животворных токов. И Николаев бежал от этой беспомощности прочь.