Учитель вообще-то показывал Флинку, что он делает с лицами, чтобы они так надолго задерживали взгляд. Глаза и область вокруг них надо прописывать как можно детальнее и четче, самыми мелкими мазками, самой тонкой кисточкой, – тогда на них сразу обратят внимание. Художник должен заставить взгляд зрителя двигаться не как попало, а по специально проложенной дорожке. Мягкие тени – как двери, через которые взгляд легко проходит дальше. Резкие линии и углы – как стены, которые останавливают движение.
Умом Флинк это понимает и пробует делать, когда изображает себя и Бола, – в мастерской живописца ван Рейна подмастерьям достается писать только эти два лица. Ну, а на заказных портретах их дело – фон да одежда. Да и то под неусыпным надзором мастера. Правда, как раз сейчас – не таким уж неусыпным; Флинк подозревает, что, будь он халтурщиком, удавалось бы протащить любую мазню. Но он не халтурщик и придирается к себе, пожалуй, больше учителя, так что ни за один из портретов ему не стыдно.
Сегодня утром, однако, мастер вроде бы никуда не спешит. Возится с портретом дородной купчихи ван Бильдербек – делает ее едва уловимо косоглазой, кажется стоящему за спиной у учителя Флинку. И даже обращает к ученику нехарактерно длинную тираду:
– Эти чертовы портреты, Флинк… кажется, в этом году я написал их уже штук двадцать, не меньше. – Флинк точно знает, что на самом деле пока четырнадцать, но не перебивает. – Одинаковые физиономии, одинаковое платье; даже кружева женщинам, кажется, вязала одна кружевница! Скажу тебе по секрету, можно было бы даже не заставлять их позировать, а просто делать копии с самого первого портрета да и продавать их разным людям как их собственные изображения. И многие бы ничего не заметили, а если бы и заподозрили, все равно молча отсыпали бы свои двести флоринов. После «Урока анатомии доктора Тюльпа» они в очередь ко мне стоят – не потому, что им нравятся мои картины, а потому что они уважают нашего доброго доктора. Главный патологоанатом города не может ведь быть неправ.
Флинк молча соглашается с мастером, но на то у него своя причина: он подозревает, что умеет передавать сходство лучше учителя. Вот и Бол как-то раз сказал ему об этом – правда, может, просто хотел польстить старшему товарищу. А учитель – тот и вправду может позволить себе не слишком беспокоиться о сходстве и вообще о качестве. За какой-то год он сделался в Амстердаме таким модным, что ругать его осмелится только большой оригинал. Но оригинальничать здесь станет лишь дурак: в этом городе хорошо живет тот, кто знает правильных людей и не ссорится с ними. А людей правильнее доктора Тюльпа в столице республики немного.
– Если бы не собирался я жениться, ей-богу, послал бы к черту всю очередь, – продолжает мастер, наводя апоплексический румянец на щеки купчихи. – Верно говорят: праведнику уважение дороже денег. Но человеку семейному без денег никуда, будь он хоть сто раз праведник. Так что – превращаем уважение во флорины ради будущих маленьких ван Рейнов.
Флинк снова молчит, хотя знает, что деньги на самом деле не так уж необходимы будущей семье ван Рейнов: ведь Саския богатая наследница, приданого за ней дают целых сорок тысяч флоринов! Все, что мастер зарабатывает портретами, он тут же транжирит на всякие нелепые древности и на картины, которые сам не очень-то разглядывает, а подмастерьям велит изучать. Давеча приволокли в мастерскую большой двойной портрет – самого Рубенса, ни больше ни меньше! – он обошелся небось дороже любой работы, которую продал в этом году сам мастер ван Рейн. Даже дороже двух сцен снятия с креста, отправленных недавно ко двору в Гаагу. Принц не слишком щедр, да и затянул мастер с выполнением заказа.
Рембрандт словно угадывает мысли ученика, но, слава богу, не до конца.
– «Снятие с креста» писать было интересно, не то что эти треклятые портреты. Вот это мое, вот чем я должен заниматься. В живописи главное – движение, действие. Да вот и поэты ведь предпочитают не лица чьи-то описывать в стихах, а истории, сюжеты, классические или из Священного Писания. Ей-богу, если бы за иллюстрации к поэмам платили как за портреты, я бы только их и делал.
Как же, думает Флинк, кто заплатит двести флоринов за гравюру? А времени она у мастера занимает иной раз и две недели: почему-то мастер более требователен к совершенству своих офортов, чем к качеству холстов.
– Думаю, пора вам с Болом писать лица… – Флинк от такой нежданной радости готов подпрыгнуть, но затаился и слушает дальше. – Я хочу взяться за картину с сюжетом, показать, что я годен на большее, чем бесконечные эти постные рыла.
Слышали бы его клиенты, хихикает про себя Флинк. Но благодарность к учителю перевешивает привычную иронию.
– Спасибо большое за доверие, мастер, – произносит он почтительно и даже кланяется, хоть Рембрандт не видит его – занят длинным носом купчихи.
– Да ты сам не знаешь, за что благодаришь, Флинк. Через полгода вот где у тебя будут эти портреты, – учитель оборачивается к юнцу, чтобы показать кистью где. – А я – как еще они узнают, на что я способен? «Снятие с креста» никто не видит – во дворце слишком много картин, да и не то чтоб амстердамские богачи часто бывали в Гааге. А мне надо, чтобы увидели и зарубили на носу, – пара резких движений, и нос на портрете заостряется на манер бакланьего клюва, – что Рембрандт ван Рейн не для того явился в этот мир, чтобы малевать рожи.
– Какой сюжет вы выбрали, учитель? – масленым голосом интересуется Флинк.
– Думаю написать бурю на море Галилейском. Волны, рыбацкий баркас вот-вот перевернется. Чтоб он не утонул, придется вмешаться самому господу нашему Иисусу. Напишу без всякого заказа – вам с Болом только полезно будет побыть пока мною, а заодно заработать всем нам немного золота.
А ведь и я могу не только малевать рожи, неожиданно для себя самого думает Флинк, чему это я так обрадовался?
Москва, 2012
Час ночи, а Иван все никак не отлипнет от монитора, несмотря на резь в глазах. Он видит только две верхние строчки в таблице окулиста, и вообще-то ему нельзя проводить столько времени перед экраном, но, однажды нырнув в новейшую историю «Бури», вынырнуть не так-то просто.
В Советском Союзе в 90-м году было не до Рембрандта, особенно висящего на стене американского музея. Но в Америке про ограбление музея Изабеллы Стюарт Гарднер знают даже те, кто никогда не был в картинной галерее. «Ограбление века» – газетный штамп, но в этом случае – максимально точное описание случившегося: имущество на полмиллиарда долларов не крали за один присест больше никогда. Двести пятьдесят миллионов из этой суммы стоит «Концерт» Вермеера, самый дорогой из украденных двенадцати предметов искусства. Еще двести миллионов, а то и больше, – «Буря на море Галилейском». Остальная добыча грабителей попроще. Например, «У Тортони» Эдуарда Мане.
За информацию, которая поможет вернуть похищенное, попечители музея предложили пять миллионов долларов. Всего-то, думает Иван, разглядывая «Концерт». С другой стороны, это как за двадцать процентов Усамы бен Ладена: за него же вроде назначали награду в двадцать пять миллионов? Все относительно.