Зачем, почему все это было – кто знает. Вероятнее всего, Евгеша, неуверенный в себе, тревожный, но глубокий, вечно искал заполнения для своей глубины. То он начинал учить японский язык, но через неделю бросал и принимался медитировать по самоучителю. Самоучитель требовал вставать на первой заре и девятьсот девяносто раз проводить языком по небу, строго придерживаясь направления часовой стрелки, и лишь после того переходить к массажу пупка.
Куда чаще Мошкин просто «начитывался» и, начитавшись, начинал спешно переделывать свой характер. То грохотал тысячами проклятий и вызывал всех подряд на дуэль, как допотопный капитан Пистоль. То делался ироничен, как Гамлет. То, ложно поняв характер Дон Кихота, облекался в одежды юродивого благородства. То становился отрывисто холоден и оскорбительно вежлив, как Андрей Болконский. То небрежен, цедил сквозь зубы и ронял слова, как французский бретер. То делался томен и загадочен.
Даф, с ее страстью к распутыванию психологических паутин, любила угадывать, кем воображал себя Мошкин в тот или иной день.
– Не злись на него! Он сегодня Атос. Много переживший женоненавистник с раной в душе. Только Атос пил вино, а Мошкин пьет компот и безалкогольное пиво, – шептала Дафна и тотчас оглядывалась, проверяя, не потемнели ли у нее перья. Злоязычие у стражей света не поощрялось.
Не только «новые жизни» определяли бытие Мошкина. Его определяли также и увлечения, которые у горячего Евгеши всегда имели форму страстей. Например, около года назад Мошкин «заболел» комнатными растениями. За короткое время его комната превратилась в оранжерею. Окна были заставлены щучьим хвостом, декабристом и фиалками. В кадках пышно томились цветущие китайские розы. Рядом, строгий как часовой, раскинул восковые листья фикус. Со стен свисали плети неприхотливого плюща и других лиан. Посреди этого ботанического сада, чудом лавируя между кадками, пробирался Мошкин. В руке он обычно держал лейку или если не лейку, то спичечный коробок с дождевым червем, которого он, экспериментируя, вознамерился поместить в кадку к фикусу.
Когда же Мошкина не было дома, почти наверняка его можно было обнаружить в соседней аптеке, где он, скромно пряча в кармане ножницы, охотился за ростками вьюнов и листьями фиалок. Там Мошкина уже узнавали, и одна аптекарша как-то сказала другой: «Опять пришел этот глазастенький с ножницами! Снова все цветы лысые будут!» – «А ты его прогони!» – «Ага! Прогонишь его! Наврет, что приходил за аскорбинкой!»
Примерно через три месяца увлечение растениями сменилось увлечением ледяной скульптурой. Ледяные фигуры, воздвигнутые силой мысли, таяли и обтекали во всех углах комнаты, делая ее похожей на землю во время очередного ледникового периода. Штукатурка отслаивалась от влажности. Обои вздувались и висели, как мятые штаны на тонких ногах. Забытые цветы хирели. Уцелевшие забрала себе сострадательная Даф. Среди оставшихся дольше других продержался кактус, и то пока Мошкин однажды не сел на него.
Увы, золотой век ледяной скульптуры завершился, когда Мефодий подарил Евгеше духовое ружье и несколько коробок патронов. Очень скоро те из скульптур, которые почему-то забыли растаять, превратились в мишени, а многократно простреленные стены стали напоминать пчелиные соты. Когда Мошкин не спал, он стрелял. Если же выстрелы прекращались больше чем на двадцать секунд (примерное время перезарядки), Меф и остальные делали вывод, что Евгеша спит, опустив многострадальную голову на приклад.
Но однажды случилось так, что Мошкин слишком сильно дернул рычаг, сгибавший ствол для зарядки, и сломал его. Ружье на две недели было отдано в починку, из которой Мошкин так его никогда и не забрал. Он уже ощущал смутное беспокойство – безошибочный признак того, что вот-вот его подхватит очередной волной.
«Жаль, что я не Меф и у меня нет его силы воли. Меф как паровоз – поставишь его на рельсы, и идет до конца, никуда не сворачивая. Сказал, что будет стоять на кулаках – и хоть бы день пропустил. Даже месяц назад, когда мы сутки подстерегали златокрылых в засаде, преспокойно стоял себе», – думал Мошкин с грустью. Это было его обычное состояние: хотеть быть кем угодно, только не самим собой. Раз десять в день он мечтал обменяться с кем-нибудь телами, только чтобы вместе с телом отдать и все комплексы.
Случайно Мошкин увидел на потолке большую каплю воды, протекшую с крыши, и стал двигать ее одними глазами. Капля скользила по потолку, вычерчивая прямые, четкие буквы. И, когда последний штрих был уже дописан и капля замерла, Мошкин внезапно понял, что написал: НАТА.
Мошкин смотрел на это слово до тех пор, пока влажный след букв совсем не испарился. Да, глупо скрывать, он любил ее. Любил не потому, что подчинялся магии, против нее у Евгеши, рожденного с ней в один день и час, была защита, а просто потому, что никуда не мог от этого деться. Злился, комплексовал, страдал, строил планы, мечтал – кто бы поверил, какие смелые фантазии бывают порой у робких людей! – и… любил.
«Глупо: я люблю вздорную девицу! Как французы у Достоевского: сплошная форма и никакого содержания! А я, наоборот, никакой формы, зато куча содержания! – сердито подумал Мошкин и тотчас невольно спросил сам себя: – А она вздорная, да?»
Разумеется, ему никто не ответил. Мошкин уже начал одеваться, когда из комнаты Наты неожиданно донесся дикий крик.
Мошкин замер, накапливая силы, чтобы совершить поступок, и, ощутив мгновенное облегчение, когда лед робости треснул, ринулся в гостиную. Схватился за ручку и внезапно замер, поняв, что вся его одежда состоит из нелепых синих трусов, которые может купить только любимая бабушка на день рождения, и носка на правой ноге, страдающего от крайнего одиночества. Надеть носок на другую ногу он как раз собирался, когда Ната снова закричала:
– Помогите! Кто-нибудь!
Повторившийся крик вывел Мошкина из замешательства. Он закутался в одеяло и, кометой пролетев общую гостиную, ворвался в комнату Наты. Наперерез ему метнулась серая тень. Это удирал Зудука. В комнате было дымно. Ната стояла с ногами на кровати и с ужасом смотрела на пламя, плясавшее уже на обоях.
– Сделай что-нибудь! Этот болван облил тут все бензином для заправки зажигалок! – заорала Ната, увидев Мошкина.
Евгеша растерялся. Схватив с кресла тряпку, он принялся сбивать пламя, но безуспешно. Огонь был слишком сильным. К тому же новый крик Наты обнаружил печальный факт, что тряпка со стула – это платье Наты, которое она вчера из чувства сострадания, что никто не покупает такую дорогую вещь, утянула из бутика. Предварительно Ната влюбила в себя охранника, который рыдал от умиления, слушая, как звенит турникет.