— Но гладить я ничего не собираюсь.
— Конечно, мама.
— Рассказывай, что еще ты натворил вчера вечером?
— Похоже, ты уже все знаешь.
Мать молча продолжала укладывать белье в корзину.
— Возьми корзину, и пойдем ко мне. Я хочу поговорить с тобой. — Джоан ван Герден развернулась и зашагала вперед. Он знал эту ее походку с прямой спиной. Уже давно ее не видел.
Ему не хотелось обсуждать с матерью то, что произошло.
— Черт, — процедил он, беря корзину с бельем.
Заморосил мелкий дождик. Когда ван Герден подошел к большому дому, ветер вдруг утих. Большой дом построила его мать. После того как снесла тот, что стоял на этом месте раньше. Джоан ван Герден не хотела жить в такой чудовищной постройке — вилле в испанском, точнее, южноафриканском стиле. Она смотрела, как бульдозеры сносят старую постройку, а потом призналась сыну, что за последние десять лет не испытывала такого удовольствия.
Джоан ван Герден вполне могла себе позволить земельный участок в престижном месте, на берегу реки Берг, где-нибудь между Парлом и Стелленбошем, но выбрала поместье за Блубергом, в районе Порт-Джексона, между океаном и трассой № 7. Свой выбор она объяснила тем, что ей хочется «иногда, когда понадобится, ходить в горы». На купленной земле она построила себе новый дом, простой в плане, с большими окнами и просторными комнатами.
И еще там были конюшни. Лошади его удивили.
— Я всегда хотела завести лошадей, — призналась мама.
Ван Герден поселился в домике, оставшемся от прежних владельцев; видимо, в нем когда-то обитал какой-нибудь фермер-арендатор. По настоянию матери ван Герден отремонтировал свое жилище — кое-как, без души. После того как он уволился с работы, ему было все равно, чем заниматься.
Он внес корзину на кухню, где мать уже дожидалась его. Увидел поднос рядом с раковиной, две пустые кофейные кружки, сухарики в миске. Мама угощала Хоуп Бенеке. Видимо, они славно посекретничали.
Джоан ван Герден открыла дверцу сушилки, положила белье.
— Знаешь, Затопек, я никогда ничего тебе не говорила.
— Что такое? — Мама редко называла его полным именем, это был дурной знак.
— Целых пять лет я молчала.
Джоан ван Герден выпрямилась, потянулась, нажала кулаками на поясницу. Потом включила сушильную машину, выдвинула стул и присела к столу.
— Садись, Затопек.
Он глубоко вздохнул и сел. Сушилка наращивала обороты и скоро завела свою заунывную песню.
— Я ничего не говорила из уважения к тебе. Ведь ты взрослый человек. И еще я молчала потому, что не знала всего. Что произошло в тот вечер у вас с Нагелом…
— Мама!
Джоан ван Герден подняла руку, закрыла глаза.
В голову хлынули воспоминания; мать в роли строгой родительницы. Он прекрасно помнил все ее словечки и жесты, но ведь это было столько лет назад. Ван Герден вспомнил, какой была мама в Стилфонтейне. Да, она сильно переменилась с годами. Ему вдруг стало очень жалко маму. Как она постарела!
— Затопек, я должна что-то сделать. Я должна что-то сказать. Ты мой ребенок. И с твоим возрастом ничего не меняется. Я не знаю, что сказать. Прошло уже пять лет. А тебе… а ты все никак не можешь справиться.
— Я справился, мама.
— Нет, не справился.
Ван Герден промолчал.
— Затопек, моя мать обожала меня шантажировать. Будь она на моем месте, она бы сейчас спросила: «Ты знаешь, что разбиваешь мое сердце? Разве тебе наплевать на мои чувства?» Я никогда не скажу тебе ничего подобного. Мои личные чувства не имеют никакого отношения к делу. И проповедь тоже не поможет, ты ведь умный человек. Ты знаешь, что общее отношение к жизни и твое внутреннее развитие находятся в твоих руках. Ты знаешь, что у тебя есть возможность выбора.
— Да, мама.
— Почему бы тебе не сходить к психологу?
Ван Герден посмотрел на свои руки.
— Насколько я поняла из слов Хоуп, сегодня утром тебе пришлось сделать еще один выбор.
— Мам, я не собираюсь поддаваться на этот глупый шантаж.
— Поступи правильно, Зет. Ни о чем другом я не прошу.
— Правильно?
— Да, дитя мое, правильно. — Мать смотрела на него — внимательно, пытливо. Он отвел глаза в сторону. Она встала. — Хочу принять ванну. Тебе о многом предстоит подумать.
«Ты все никак не можешь справиться».
Он лежал на кровати, закинув руки за голову. В голову пришла мысль: на этой кровати, точно в таком положении он проводил сорок или даже пятьдесят процентов времени в прошедшие несколько лет. Слова матери никак не шли из головы — она снова спустила собак с поводка, она даже не знала, с чем именно он «никак не может справиться». Она думала (как думали тогда и его сослуживцы, и друзья, когда им было еще не все равно), что он винит себя в гибели Нагела. Потому что он промазал в решающий миг, и подозреваемый, убивший семнадцать проституток, «убийца с красной лентой», попал в Нагела — два раза. Нагел рухнул на землю без единого звука; на стене остался кровавый след со сгустками мозга. Тот миг навсегда запечатлелся в памяти. А потом он все-таки попал в цель — из страха, не из желания отомстить, но из страха, что он тоже умрет. Он попал; он спускал курок снова и снова. Наилучшее достижение в стрельбе за всю его жизнь. Он увидел, как убийца пятится назад, падает… Ван Герден продолжал стрелять, пока не расстрелял все патроны. Потом он подскочил к Нагелу, у которого вместо лица была кровавая каша. Он положил голову Нагела к себе на колени. Нагел еще дышал; с каждым выдохом на белую рубашку выплескивалась струйка крови. Увидев, как из Нагела вытекает жизнь, ван Герден закричал — страшно, как раненый зверь. В тот миг он понял, окончательно, бесповоротно понял, что отныне ничто уже не будет таким, как раньше. Крик вырвался из самого центра его существа, из его души.
Так его и нашли; он стоял на коленях и держал в руках разбитую голову Нагела; вся его одежда была в крови Нагела, слезы ручьем текли по его лицу. Все думали, что он скорбит по Нагелу. Коллеги утешали его. Они разжали его пальцы и увели, продолжая утешать. Всех восхитила его верность другу и напарнику. Его поддерживали в последующие дни и недели. Когда наконец он заявил, что не вернется, сослуживцы и начальство с пониманием отнеслись к его решению: он получил слишком глубокую травму. Все понимали, вернее, думали, что понимают. Поведение ван Гердена доказывало, что у полицейских тоже есть чувства. Он это доказал.
Он всех обманул. И сослуживцев, и мать.
Правда, полная правда, лежала глубже, гораздо глубже. Тот миг в аллее был просто верхушкой айсберга, а громадный корпус лжи лежал под целым морем обманов.
Но он оправился от «этого». Излечился. Выплыл. Оказался на другой стороне. Два, нет, почти три года спустя, когда боль правды притупилась и осталось лишь самопознание. Его самопознание и экстраполяция: ничто не важно, никто не важен, все мы животные, хитрые, примитивные существа, которые борются за выживание под тонким, искусственным слоем цивилизации.