Ван Герден закрыл глаза. Пора уходить отсюда.
Он подошел к входной двери. Вспомнил, что надо включить свет на улице, предупредить Крошку Мпайипели и Билли Сентября, что он идет. Он нажал выключатель, вышел, тихо затворил дверь. Щелкнул замок. Ночь была тихая и холодная, но совсем не такая, как колючие, морозные ночи в Стилфонтейне. Ван Герден потоптался на крыльце. Хорошо бы телохранители его заметили. Потом он направился к большому дому, остановился на полпути, поднял голову, посмотрел на звезды. На севере помигал пролетающий по своей орбите спутник.
— Пришли проверить караулы? — услышал он звучный бас Крошки Мпайипели.
Чернокожий великан в черном пальто сидел в углу сада на скамейке под кипарисом.
— Не спится.
— Кому — одному или обоим? — Крошка добродушно усмехнулся.
— Только мне. — В его голосе было столько разочарования, что Крошка тихо рассмеялся.
— Садитесь. — Мпайипели подвинулся, освобождая ему место.
— Спасибо.
Они сидели рядом и любовались ночным небом.
— Холодно, да?
— Мне бывало и холоднее.
Молчание становилось неловким.
— Вас так при крещении назвали — Крошка?
Мпайипели рассмеялся:
— Меня прозвали в честь знаменитого регбиста Крошки Науде — наверное, вы его знаете. При крещении меня назвали Тобела Мпайипели, что само по себе занятно.
— Почему?
— «Тобела» значит «почтительный, хорошо воспитанный». Мпайипели — «тот, кто никогда не сдается». По-моему, мой отец с помощью имени хотел меня как-то застраховать.
— Я знаю, какую нагрузку несет в себе имя.
— У вас, белых, имена бессмысленные.
— Хоуп Бенеке с вами бы не согласилась. Ее имя означает «надежда».
— Туше!
— А почему вас прозвали в честь Крошки Науде?
— Долго рассказывать.
— Так ведь и ночь тоже долгая.
Мпайипели снова тихо рассмеялся.
— Вы в регби играете?
— Играл в школе. Потом еще несколько раз. У меня никогда не было истинного призвания.
— Знаете, ван Герден, в жизни случается всякое. Одно время я хотел написать историю моей жизни. Тогда все, кто были хоть как-то причастны к борьбе с апартеидом, писали книги и получали доступ к большому куску сладкого пирога. Но, боюсь, в моей книге интересной получилась бы только одна глава. Посвященная регби.
Крошка Мпайипели замолчал, сел поудобнее.
— Если сидеть неподвижно, быстрее замерзаешь. Но когда кого-то охраняешь, очень важно долго оставаться неподвижным.
Он поднял воротник пальто, положил пистолет на колени и глубоко вздохнул.
— Мой отец был человеком миролюбивым. Всякий раз, как рука апартеида давала ему пощечину, он подставлял другую щеку. Он говорил, что от этого любит белых еще больше, потому что именно так учит Священное Писание. А его сын, Тобела, был полон ненависти. И любил драться. И хотел сражаться за справедливость. Я преисполнился ненависти не сразу, а постепенно, когда становился свидетелем отцовского унижения. Я, видите ли, очень его любил. Он был человеком порядочным, достойным, невероятно, недосягаемо достойным…
Где-то зачирикала ночная птица. Вдали по автостраде № 7 с ревом поднимался в гору грузовик.
— В шестнадцать лет я сбежал из дома. Хотел участвовать в борьбе. Больше не мог отсиживаться. Во мне накопилось столько ненависти, что я готов был перестрелять всех «колонизаторов». И все пути были для меня открыты: я попал в Габороне, оттуда — в Найроби, и наконец, когда мне исполнилось двадцать, когда я стал большим, сильным и задиристым, АНК послал меня в Советский Союз, в богом забытое место под названием Саракташ, километрах в ста от границы с Казахстаном. Там находилась военная база, где они готовили своих солдат для войны в Афганистане. Там же тренировали и некоторых бойцов «Умконто ве сизве». [5] Почему нас надо было посылать так далеко — ума не приложу. Вряд ли борьба с апартеидом на юге Черного континента стояла первым пунктом в военной программе Советов.
Я был бунтарем. С самого первого дня я задавал нашим инструкторам неудобные вопросы о цели и средствах. Я не хотел заучивать труды Ленина, Маркса и Сталина. Я хотел убивать. Меня не волновали планы сражений и танковые атаки. Я хотел учиться стрелять и резать горло. Я не хотел учить русский, и мне не нравилось, что советские солдаты смотрели на нас свысока. Чем больше мои товарищи просили меня потерпеть, потому что дорога на войну длинна и извилиста, тем больше я сопротивлялся. Наконец мы с одним сержантом, узбеком с плечами как у быка и шеей толстой, как ствол дерева, сцепились рогами в баре для военнослужащих сержантского состава. Я не понял, как именно он меня обозвал, но слово было обидным, и я не сумел устоять.
Нам разрешили драться. Постепенно вокруг нас столпились все, кто тогда был на базе. После того как мы практически разнесли бар в щепки, мы выбежали на улицу. Бой без правил: мы дрались кулаками, ногами, пускали в ход локти, колени, выдавливали пальцами глаза. Мне тогда было двадцать, я был сильный и здоровый. Некоторые сравнивали наш бой с поединком Мохаммеда Али с Листоном. Мне пришлось туго. Узбек молотил меня по голове, сломал шесть ребер, из меня хлестала кровь.
И все-таки мы с ним были разные. Он был сильнее, а я злее. Во мне скопилось больше ненависти, чем в нем. Кроме того, у меня были чистые легкие, а мой противник был заядлым курильщиком. Он курил русские сигареты, которые, как мне сказали, на пятьдесят процентов состоят из ослиного дерьма. Нет, я не вырубил его эффектным нокаутом. Больше сорока минут мы методично ломали друг друга. Наконец он упал на одно колено, задохнулся, стал харкать кровью. Потом покачал головой, и группка южноафриканцев радостно закричала, а русские злобно отвернулись и ушли, бросив своего товарища, который опозорил великую державу. На том история бы и закончилась, если бы узбека не хватил инфаркт — в ту же ночь он умер на своей койке. На следующее утро меня выдернули из лазарета, где я залечивал раны, и посадили на гауптвахту. А теперь скажите, велика ли вероятность справедливого суда для чернокожего в стране, которая и так не испытывает по отношению к нему пламенной любви? Кроме того, я не собирался каяться и умолять о прощении.
Несмотря на то что тогда была осень, в камере было тесно и душно, днем от солнца трескалась крыша из рифленого железа. А по ночам было так холодно, что пар, шедший у меня изо рта, тут же замерзал. Еда была несъедобной. Я целых пять недель проторчал в одиночке, громадной камере размером с целый дом. Мне снились холмы Транскея; в мечтах я беседовал с отцом и занимался любовью с большегрудыми толстыми девчонками. Когда зажили ребра, я начал отжиматься и приседать. Делал упражнения до тех пор, пока пот буквально не заливал пол.