Косичка с бантом, понимает вдруг Ваня. Так это не тряпки?
— Катька! — обмерев, шепчет он. — Катька, вставай..
Мгновенно осознает, что это не она. Откуда? У сестры отродясь не бывало никаких косичек, тем более черных, и никаких бантов — тоже. У нее — кудряшки, легкие, как пух у одуванчиков…
Но дутыш?
Ваня обходит дерущихся, бухает колени в асфальт рядом с лежащей девочкой. Осторожно трогает ее за холодную вывернутую руку, отчего-то снова хрипло зовет: «Катька?»
И пронзительно понимает: это, лежащее перед ним, — банты, косички, тонкие ледяные пальчики, — это уже неживое.
Что с ним случилось в тот момент? Какой полоумный петух тюкнул острым клювом в самое темечко, лишив разума и рассудка?
— Катька-а! — выкрикивает он утробно и жутко. И еще раз так же страшно: — Катька-а-а!
Его раненый вопль несется вверх, к луне, отскакивает от высоких стен домов и падает вниз, накрывая хрипы, стоны, маты… Яростно машущие руками и ногами бойцы на мгновение замирают. И этого мгновения черному хватает, чтобы сделать один огромный прыжок прямо из центра круга — к Ване.
Он летит к нему долго-долго, вечность, огромный, страшный. Распластанные в стороны руки будто крылья гигантской птицы, сейчас подхватят и унесут туда, откуда никому нет возврата. Лицо в кровавой пене совсем близко, да это и не лицо — разве у людей бывают такие лица? Сейчас он долетит и размажет Ваню на этой светлой дорожке. Как комара.
Не вставая, лишь стремительно оттолкнувшись ладонями от асфальта, Ваня отшвыривает себя в темноту, в безопасность. А черный, долетев, замирает над девочкой, накрывает ее страшными крыльями и тут же осторожно и медленно поднимается. Голова девочки свешивается с его рук, распущенный бант серебряно колышется над землей, как размотавшийся больничный бинт.
— Амина… — хрипло шепчет черный. — Амина…
А Ване, слышащему этот шепот, кажется, что рушатся все крыши и все стены в округе — так больно и страшно бьет он по ушам.
Мужчина осторожно опускает девочку на асфальт, распрямляется, поднимает лицо вверх, к небу, и в этот момент Ваня его узнает! Конечно! Это он, тот самый, который… Бимку… Значит, и девчонка — та самая, из-за которой…
Осмыслить это невероятное, невозможное открытие Ваня не успевает.
— Беги, Ньютон! — дико кричит Рим. — Нож!
Нож? Точно. В руке у черного, огромный, даже луну перекрыл.
Бежать!
Но ноги будто вросли в землю и тело деревянное, чужое.
Рука черного, страшно длинная, сверкающая, издает странный шипящий звук, летящий прямо в Ванино лицо.
— Ньютон! — хрипло и жутко орет Рим.
Не сам Ваня — тело — инстинктивно отклоняется в сторону, и нож, визгливо свистнув, врезается в руку. Новая вспышка металлического света уже прямо перед лицом. Глухой треск, будто рядом грохнули об асфальт переспелый арбуз. Черный, намертво вцепившись рукой в Ванин мгновенно горячо замокревший рукав, боком заваливается на землю, а от его уха, ясно освещенного луной, по щеке вниз спешно и страшно пузырится что-то черное и густое…
— Бежим! — дергает друга Рим. — Менты!
— Куртка… — Ваня беспомощно стоит, удерживаемый, как клещами, железными пальцами черного, который все еще продолжает оседать вниз.
— Снимай! — орет Рим. — Бросай! — Он дергает молнию и, как банан из кожуры, вытряхивает Ваню из прорезиненного кокона.
Последнее, что видит Ваня уже почти на бегу: черный, лишившись опоры, падает навзничь, и куртка, на мгновение распластавшись в воздухе, накрывает его мертвое лицо, будто похоронный саван.
Значит, Рим его тогда спас. Ну да, он же потом в подвале хвастался, что дербалызнул чурку трубой прямо по лысой башке и раскроил череп.
Как они добрались до подвала и почему оказались там только вдвоем, Ваня совсем не помнит. Вроде, когда они разбегались, в конце переулка уже голосила милицейская сирена и трепыхались мигалки… Вроде Костыль скомандовал: рассыпаемся по одному — и уже за углом, увидев Ванину руку, всю в кровищи, велел Риму отвести его в логово и держать там, пока рана не заживет. Значит, у него и в самом деле провалы в памяти? От контузии? Драку помнит, а все остальное…
— Я только про подвал не помню, — говорит Ваня Путяте. — Как будто туман в голове..
— Так бывает, Ньютон, — кивает гость. — Поэтому на суде надо молчать. Незачем давать пищу продажным журналюгам и хитрожопым политикам. Скажут еще, что ты ненормальный, в психушку отправят. У нас это умеют. Поэтому наша сила — в молчании! Молчание — это твоя позиция, твой вызов. В нем гордость нашей великой расы. Ты уже и так сказал все своим подвигом. А после суда, когда огласят приговор, ты станешь национальным героем! Ты хочешь быть героем, Ньютон?
По правде сказать, считаться героем Ване, конечно, охота. И гордиться своей культей как боевым увечьем. Особенно, когда Алка смотрит так восхищенно. Но еще больше ему хочется домой. К матери, Бимке, Катюшке…
— Думай над моими словами, брат, готовься к последнему и решительному бою, помни, на тебя будет смотреть вся страна. Да что там страна — весь мир! А мы пойдем. Пойдем, Аллочка? — подает он руку застывшей в ступоре подружке. — А то, не дай бог, придет сейчас кто-нибудь из начальства, сошлют нашего Ньютона в карцер за нарушение режима, оно нам надо? Держись, брат! — Он крепко жмет Ванину левую руку. — Мы с тобой! И помни: молчание — вот наш ответ всем недоумкам!
Ваня смотрит, как Путятя почти выталкивает перед собой обалдевшую и притихшую Алку, как за ними захлопывается тяжелая дверь.
На полу под окном, бесстыдно вывалив желтые потроха, по-прежнему валяется вонючий, омерзительного вида кактус. Пробовать его Ване совершенно не хочется. А запах… В том подвале пахло ничуть не лучше…
* * *
Молчание, долгое, как сумерки за окном, и такое же мутное, тяжело повисает в кабинете.
Валентина молчит, потому что все уже сказала. Клара Марковна тоже безмолвствует — от невероятности прозвучавших слов, в которые очень трудно, почти невозможно поверить. И Машенька смотрит, расширив глаза, оттого, что ничего ровным счетом не понимает.
— Иди, детка, — отпускает ее доктор, — спасибо. — И мягко, чтоб не обидеть, переспрашивает Валентину: — Ты, часом, не перепутала? Может, просто похож? Ну, тип один, кавказский, сколько лет-то прошло? Восемнадцать? Сама подумай, как он мог тут оказаться?
— Получается, — женщина беспомощно и жалко смотрит на докторшу, — получается, что Ванечка убил свою сестру?
— Тьфу ты! — всплескивает руками Клара Марковна. — У тебя совсем ум за разум зашел? Что несешь? Кто убил? Какая сестра? Знаешь ведь, наш Иван мухи не обидит!
«Наш Иван»? Из всей тирады докторши Валентина слышит только это. И — улыбается. Как-то сразу теплеет в груди, перестает резать глаза.