Поезд стал сбрасывать скорость. Объявили «платформу „88-й километр“».
…Предположим, кому-нибудь из них подкидывают улики по убийству Балдаева… Как бы получается, что того мочканули из-за автомобильных разборок… На квартире у покойника находят техпаспорта и какие-то ключи. И это должно было вывести ментов на бабки…
Но Балдаев свалил в Лондон. Остался жив. Бабок не нашли.
Шалагин непроизвольно хрюкнул, удостоившись брезгливого нервного взгляда сидевшей в соседнем ряду густо-загорелой, лакированной, как манекен, сорокалетней швабры, — но ничего не заметил. У важняка перехватило дыхание, закружилась голова, весь вагон куда-то отплыл. Он задержал дыхание и тихо длинно выдохнул, обалдело, извилисто матерясь про себя. Младший советник юстиции чувствовал себя как дубарь в секционке, из которого уже вынули «ливер», органокомплекс, — полым, самому себе чужим, ненастоящим…
Семерочка налом. Баблец. Сладкий лавандос. Семь, на хер, с полтиной кислых живым кэшем.
Он уснул и увидел под собой мокрую крышу: толь, поросший желтоватым мхом и довольно высокими кустами, сплющенные жестянки, круглые отпечатки дождя в лужах; чуть дальше — стеклянный конический свод St’Enoch Shopping Center, выглядывающую из-за угла часть вывески Fat Baby’sa, где они с Юркой вчера нагрузились горьковатым «МакЭвансом» за простецким деревянным столом среди пролетарской до бомжеватости публики, слушая громко- и хриплоголосые переговоры теток через стойку и поддато следя бегучее разноцветное мерцание на панели игрового автомата; он видел, как на другой крыше вентиляторы то принимались бешено вращаться, образуя сплошной зыбкий круг, то останавливались, постепенно распадаясь на лепестки лопастей; видел вокруг частые переплеты окон и органные частоколы тонких, круглых в сечении, тесно составленных дымовых труб, мокрых чаек, противно, почти по-кошачьи оравших всю ночь, вполне совдеповские башни-многоэтажки на другом берегу речки Клайд, которая сама не просматривалась отсюда, с седьмого этажа «Еврохостела», из окна номера с тремя железными, тюремного пошиба двухярусными шконками, адски скрипучими, превращающими «растаможку» здешних постоялиц, пары равнодушно-блядовитых латышских дзевчин (прилетевших из Риги прямым дискаунтером и зацепленных благодаря Юркиному знанию ихней «валуо-оды»), в концерт индустриальной какофонии, с ледяным душем и двумя кранами над раковиной, затыкаемой резиновой пробкой, из-за чего в ней (раковине) удобно охлаждать (положив его в воду) бутылочный эль, открытый о ребро шконаря.
Тогда в ноябре, когда Юрис прилетел в первый раз, Кириллова виза еще действовала — правда, надпись в ней «No work or recourse to public funds» уже превратила его в нарушителя: за два месяца он успел тут освоить профессии дорожного рабочего и прачки. Кризис кризисом, но на собачью работу вакансии оставались всегда и везде.
Поначалу оставаться в Британии надолго Кирилл не помышлял — но тебовалось что-то жрать и где-то жить: денег у него не было вообще. Он позвонил Юрке, тот — своим знакомым-гастарбайтерам. Латвийцы помогли; выяснилось, что здесь, как и везде, тоже можно жить и работать без разрешения на то и другое. Херово, конечно, жить и на износ работать (как и везде) — но выбирать ему не приходилось.
Вообще-то Кирилл никогда не видел себя на ПМЖ вне России. Не потому, что был так уж к ней привязан, а потому, что точка зрения изнутри России на нее и мир была для него единственно представимой. Это совсем не исключало анализа, в том числе и сравнительного, но исключало выбор (в чем было их различие с Юркой, таким же русским по крови, но в силу обстоятельств имевшим двойную точку зрения и могущим выбирать). Как бы ни было омерзительно ему зачастую происходящее дома, возможность эмиграции Кирилл не обдумывал никогда даже теоретически. Он и дальше бы о ней не думал — если б не пришлось подрывать в элементарном опасении за собственную жизнь.
Он ничего не делал, никому не мешал, не совершал правонарушений — просто его страна окончательно перестала его терпеть.
Россия, та Россия, в которой Кирилл прожил последние семнадцать лет, всю осмысленную жизнь, была страной предельно откровенной. Там не тешили себя и друг друга иллюзиями, не ограничивали правилами, не признавали конвенций. Жизнь там воспринимали в самом ее голом, прямом, природном проявлении, не пытаясь ни сдерживать, ни маскировать зверство, а любые разговоры о ценности непрагматичного чем чаще и напористей велись, тем невыносимей смердели предельно, опять же, откровенной и хамской разводкой, исключающей любую возможность веры в них. Никто там не верил ни во что и никому, и никто там не обманывал себя. Не то чтобы жизнь там, жизнь как форма существования органической материи, отличалась от жизни где бы то ни было еще — но там эта жизнь, не ведающая ограничений и закономерностей, представала во всей очевидности и беспощадности.
Но Кирилл-то был человеком иллюзий. Ему приходилось компенсировать ими свою жизненную, биологическую неконкурентоспособность. Так что ему в его стране ничего не светило по определению.
Он помнил Варданово: «Не знаю, что тебе делать. Это ведь не мои проблемы. Сам решай…» И он решил, что раз нельзя изменить себя, можно сменить место пребывания.
В конце концов, тот мир, в котором он находился теперь, был миром иллюзий. Был миром правил. Тут веками убеждали себя, что в жизни возможен если не смысл, то порядок, — и многие тут в это поверили, и пытались существовать, исходя из этого…
Так Кирилл (нелегал, строительный разнорабочий со стойким, приобретенным на мартовских сквозняках бронхитом) разливался перед вторично прилетевшим Юрисом на кладбище за кафедралом Святого Мунго, на горке, над городом, где они валялись с бутылочным семиградусным «МакЭванс Чемпион» на изумрудной травке, под совершенно летним солнцем, сменившим вдруг в конце апреля ледяные, по-ноябрьски занудные ливни, у надгробия Чарльза Теннанта, помершего 1 октября 1838 года в возрасте 71 года, глядя сквозь редкий забор из серых обелисков и кельтских, похожих на прицелы крестов на дымящие трубы, цилиндрические резервуары, промышленные корпуса, типовые многоэтажки. За ближайшими могильными памятниками гонял на зеленой газонокосилке скотсмен в салатовом жилете. Снизу, от завода, поднималось индустриальное сиплое гуденье, и носились там с воем зеленые неотложки, напоминающие из-за шашечек по бортам такси (на тот свет?)…
Но тогда Кирилл и сам еще действительно верил, что ему дадут жить — пусть впавшему в дорожно-прачечно-батрацкое ничтожество, кантующемуся по набитым пьяными прибалтами и поляками общагам, разваливающемуся на части и полностью отупевшему после очередного дня, проведенного по уши в строительной пыли и цементном растворе… Верил, что его шансы как-то зависят от географии и общественного устройства… Веры этой ему оставалось две недели — до того, как на пляже Ардроссана играющие девочки найдут завернутую в полиэтиленовый пакет женскую голову, а потом в течение нескольких дней с каждым новым приливом из Ирландского моря на побережье с разбросом в десять километров не выбросит большую часть 35-летней литовки, подсобной рабочей, прирезанной во время оргии бухими польскими и литовскими гастерами в пригороде Глазго; до того, как местная полиция в поисках убийц не прочешет здешние общаги трудовых восточноевропейских мигрантов и едва соображающего после полулитра вискаря Кирилла не поднимут с койки и не заставят предъявить паспорт…