ТИК | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

О казни 25 июля 1570 г. обвиненных в измене, в том числе печатника Ивана Висковатого: «Заградили ему уста, повесили его вверх ногами, обнажили, рассекли на части, и первый Малюта Скуратов, сошедши с коня, отрезал ухо страдальцу. Второю жертвою был казначей Фуников-Карцов… Сего несчастного обливали кипящею и холодною водою: он умер в страшных муках. Других кололи, вешали, рубили. Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копием одного старца. Умертвили в четыре часа около двухсот человек…»

Касательно Грозного у Карамзина есть очень характерный пассаж: «Иоанн не изменял своему ПРАВИЛУ СМЕШЕНИЯ в губительстве: довершая истребление вельмож старых, осужденных его политикою, беспристрастно губил и новых; карая добродетельных, карал и злых». Казнь, государственное убийство не как наказание, не по какому-либо принципу, но — принципиально без системы, только и исключительно как осуществление власти, перед которой правых нет по определению.

Ссылаясь на «историка ливонского», Карамзин приводит такой эпизод: «Чиновник Иоаннов, князь Сугорский, посланный к императору Максимилиану, занемог в Курляндии. Герцог, из уважения к царю, несколько раз наведывался о больном через своего министра, который всегда слышал от него сии слова: „Жизнь моя ничто: лишь бы государь наш здравствовал!“ Министр изъявил ему удивление. „Как можете вы, — спросил он, — служить с такою ревностию тирану?“ Князь Сугорский ответствовал: „Мы, русские, преданы царям и милосердым, и жестоким“».

Дело, разумеется, не в особенностях национального характера, а в законе джунглей: «унижай слабого, подчиняйся сильному». Любая власть держится на обоюдной готовности подчиняющего унижать и подавляемого унижаться. «В другой раз, когда он сидел за обедом, — это снова Николай Михайлович и снова об Иоанне Васильевиче, — пришел к нему воевода старицкий Борис Титов, поклонился до земли и величал его как обыкновенно. Царь сказал: „Будь здрав, любимый мой воевода: ты достоин нашего жалованья“, — и ножом отрезал ему ухо. Титов, не изъявив ни малейшей чувствительности к боли, с лицом покойным благодарил Иоанна за милостивое наказание: желал ему царствовать счастливо!» В принципе, это и называется — лояльность.

О патологии и преступлении в отношении властной жестокости говорили лишь в тех случаях, когда она подвергалась суду и наказанию — тем охотнее, чем реже это происходило. «Жена ротмистра конной гвардии Глеба Салтыкова Дарья Николаева, овдовевши 25 лет, получила в управление населенные имения, толпу крепостных слуг, — пишет С. М. Соловьев, — и в этом управлении развила чудовищную жестокость: собственными руками она била без милости своих слуг и служанок чем попало, припекала им уши разожженными щипцами, обливала кипятком. По ее приказу били, секли дворовых мужчин и женщин, забивали и засекали до смерти, и все за маловажные вины по хозяйству. Злость Салтыковой, усиливаясь по мере терзания несчастных жертв, доходила до бешенства… Наконец в 1762 году дошла до Екатерины жалоба, что с 1756 года Салтыковой погублено уже душ сто. Жалоба переслана была в Юстиц-коллегию; началось следствие…»

В высочайшем указе Сенату от октября 1768-го, приговаривавшем Дарью Салтыкову к пожизненному заключению, говорится: «Рассмотрев поданный нам от Сената доклад о уголовных делах известной бесчеловечной вдовы Дарьи Николаевой дочери, нашли мы, что сей урод рода человеческого не мог воспричинствовать в столь разные времена и того великого числа душегубства над своими собственными слугами обоего пола одним первым движением ярости, свойственным развращенным сердцам, но надлежит полагать, хотя к горшему оскорблению человечества, что она особливо перед пред многими другими убийцами в свете имеет душу совершенно богоотступную и крайне мучительскую». Формулировка, в высшей степени характерная для позитивно мыслящего XVIII столетия, давшего нам Просвещение и Энциклопедию, и столь склонного списывать в «уроды рода человеческого» всех, кто в теории или на практике достаточно убедительно опровергал предпочтительные представления об означенном роде, — включая некоего маркиза, увлекавшегося беллетристическими провокациями…

Питер

Перехватили Илью у самой редакции — мужичок с озабоченным лицом загородил дорогу, осведомился негромко: «Илья Ломия?» — «Да». — «Я из милиции, — сунул под нос какую-то ксиву, которую Илья разглядывать не стал (заметил только фотку и печать). — Нам надо поговорить с вами». — «Прямо сейчас?» — «Да, Пройдемте пожалуйста». Мужичок, слегка придерживая за локоть, отвел растерявшегося Илью к припаркованной у бордюра не самого нового вида «хонде» (кажется). Не отпуская локтя, открыл заднюю дверцу кивнул приглашающе, влез следом. На водительском сидел плечистый хряк — Илья встретился с его глазами в зеркальце: внимательными и безразличными. Щелкнула, втянув штырьки, блокировка дверей, хряк уверенно тронулся и погнал по Советской прямо.

Все молчали, на Илью никто не смотрел. Пересекли Суворовский и Дегтярную, свернули налево, на проспект Бакунина, направляясь куда-то в сторону Невы, в промзону. Все это Илье нравилось не слишком, а когда машина вильнула в неприметный переулок меж глухих заборов и остановилась, перестало нравиться совсем. Илья видел, что кончается переулок тупиком. Ни души нигде не просматривалось.

Секунд через десять водила, не без натуги ворочаясь в тесном пространстве, обернулся, обхватил локтем подголовник и уставился на Илью. Наверное, смотрелся Илья довольно неавантажно — какое-то пренебрежение, показалось ему, мелькнуло в выражении тяжелой равнодушной водительской ряхи.

— У нас к вам несколько вопросов, — произнес хряк.

Москва

Пристроившись на углу, выключив движок и вынув ключи, Денис еще некоторое время сидел в медленно остывающей машине, бездумно следя, как расплываются перед глазами недоломанная гопотой скамейка, песочница, забитая рыхлым снегом, ржавые гаражи — подсвеченная фонарем морось споро заполняла лобовуху наподобие паззла… Извлек из-за пазухи флягу, приложился несколько раз. Он словно дополнительно осаживал сам себя, не позволял пороть горячку.

После встреч последних дней и в особенности после телефонного разговора с Назаровой Денис прекрасно отдавал себе отчет, на какую опасную историю наткнулся. Уверенность, что теперь и ему известны и убитый, и убийца (сенсация, между прочим!), будила не столько самодовольство, сколько страх. И чем дольше он об этом думал, тем яснее понимал, что плодами своей догадливости воспользоваться ему, похоже, не светит — просто потому, что яйца дороже…

Наконец он поглядел на часы, спрятал флягу и вылез наружу. Морось на глазах превращалась в мокрый снег: крупный, смачный, липкий. Весна, на хрен… Булькнув сигнализацией и надвинув капюшон, он пошел через темный мокрый двор. Торопливое движение сзади услышал почти сразу — и почему-то мгновенно все понял: не успев ни оглянуться еще, ни подумать что-либо связное. Что было мочи Денис рванул к подъезду, оборачиваясь на ходу, видя — совсем рядом — крупную мужскую фигуру, тоже переходящую на спринт. Рассыпался визгливый лай, где-то на периферии замерла бабская фигура с поводком…

Метрах в пятнадцати от двери он вдруг сообразил, что надо же еще набирать код — и свернул налево, к помойке. Перепрыгнул брошенный возле мусорных баков матрас, какой-то хлам, помчался по лужам к гаражам — за которыми, метрах в восьмидесяти, был работающий допоздна магазин. Денис сам не подозревал, что способен так бегать.