– Иди один! – оттолкнула я лицемерную руку собрата по опасному приключению. – Мне неудобно.
Он не сказал ни слова, пристроился в хвост процессии, и лишь изредка сзади слышался его не то стон, не то всхлип.
Зону веселья мы миновали почти незамеченные – доктор предпринял обходной маневр и завел нас на ледокол через какой-то боковой трап. Покорные и несчастные, мы оказались в знакомой госпитальной каюте.
– Дашка, на кушетку, – скомандовал доктор. – Глаза – это не ноги, сами не срастаются!
– Почему она первая? А как же Павлик? – забеспокоился Боков. – Ему же больно, у него перелом.
– Молчать! – рявкнул Жора, укладывая Чурилина на соседнее койко-место. – Лежать! – подтолкнул он продюсера к третьему дивану. – Щас вколю вам всем по цианидику, а потом справку напишу, что скончались от поноса! Никто не подкопается, весь «Ямал» знает, как вы ночь в обнимку с горшком провели!
– Тоша, тебе тоже ночью было плохо? – прохрипел Чурилин.
– И тебе? – чему-то обрадовался Боков.
– И ему, и ему, – проворчал доктор. – Оба страдали!
– Оба? Даша, а ты?
– Я – нет! – вызывающе сообщила я. – Я всю ночь в своем гальюне провела, спала без задних ног.
Доктор странно крякнул:
– Прозреешь – опытом поделишься.
– Каким?
– Не каждый сумеет ночь проспать в унитазе, да еще без задних ног. Как не окочурилась-то.
– Я? Почему?
– По кочану! Гальюн – это горшок железный. А не каюта. Морская терминология.
– Но ты сам сказал!
– А ты слушай больше! Тебя на твоей журналистике факты проверять не учили? Еще напишешь, «Ямал» опозоришь.
– Господи, Тошик, у нас с тобой даже болезни одинаковые! – Чурилин, как мне показалось на слух, пустил слезу, совершенно не вникая в суть нашей с доктором филологической дискуссии.
– Я о том же подумал, Павлик, – сладко мяукнул продюсер.
– Еще бы не одинаковые, – довольно хмыкнул эскулап. – Кто делал? Мастерство не пропьешь! – И тут же спохватился: – Все! Тишина! Доктор работает!
Для начала нам всем вмазали по уколу. Потом мне индивидуально заштукатурили мазью и залепили бинтами глаза. Следом, как стало ясно из стонов Чурилина и утешающих реплик Бокова, Павлику загипсовали раненую ногу. Последним, как наименее пострадавший, получил давящую повязку Антон.
– Так, граждане творческая интеллигенция, – торжественно обратился к нам доктор. – Надоели вы мне хуже горькой редьки. Лично я пошел ужинать. Жрать хочу. Я не Шварценеггер, раненых придурков с поля боя на себе вытаскивать, притомился. Вам двоим все равно ничего есть нельзя, а ты, мое сокровище, – он нежно щелкнул меня в лоб, – ужина не заслужила. Потоскуешь на диете.
– Жора!
– Да не бойся, с голоду не помрешь. Минут через десять вы у меня тут все дрыхнуть будете как убитые. До самого подъема. А утречком я вас лично, на собственных руках, внесу в вертолет, не поленюсь грыжу заработать, и даже пропеллер крутану, чтоб летели быстрее!
Он уже вышел, тихо чпокнула дверь, но вдруг вернулся:
– А свидетельства о покорении полюса сдадите обратно! Не заслужили! Нечего мне Арктику позорить!
* * *
– Как ты, Павлуша? – нежно и заботливо спросил Чурилин, лишь только вышел док. По звуку я поняла, что он переместился на кушетку к загипсованному другу.
– Нормально, – проворковал художник. – Обезболивающее уже действует, ногу почти не чувствую. Хорошо – руки целы, работать смогу. А ты как?
– Все хорошо. Главное, мы живы, и мы – вместе. – Послышался характерный звук поцелуя.
– Тошик, – укоризненно и жеманно протянул Чурилин, – мы не одни.
– А! – отмахнулся Боков. – Считай – одни. Даша-то и так все уже знает. Правда, Даш?
Я хмыкнула, но промолчала. С завязанными глазами много не наговоришь!
– Даш, а портрет где? – вдруг вспомнил Павел.
– Мой портрет?
– Почему твой?
– Потому что ты мне его подарил! – злорадно оповестила я. – Неужто забыл?
– Значит, все же подарил? – огорчился Чурилин. – Вот видишь, Тошик, до чего ты меня довел.
– Даш. – Зашуршали неровные шаги, и рядом со мной, чуть ли не на мои израненные ноги, тяжело опустилось тело. Единственный среди нас ходячий больной вновь сменил дислокацию. – Даш, продай мне этот портрет.
– Нет.
– Ну, зачем он тебе?
– На Sotheby's выставлю, – мстительно сказала я. – Или на Christie's. Где больше дадут.
– Нет! – крикнул из своего угла Чурилин. – Я против!
– Ты кто? – поинтересовалась я.
– Автор!
– А я – собственник.
Выговорив эту сакраментальную фразу, я поняла, что стремительно засыпаю – видно, началось обещанное действие эскулаповского укола. Мне стало как-то спокойно и благостно. Даже неопределенность собственной судьбы отступила куда-то на десятый план. За льдины, за торосы, за теплые пушистые снега, за солнечные облака и белые мальдивские пески. Среди бирюзовых льдин колосились спелые пальмы, ловкие обезьяны весело швырялись тугими бананами, желтые плоды взлетали под небеса и осыпались оттуда на снег гроздьями праздничного салюта.
– Даша, Даша, ты меня слышишь? – затряс меня за плечи противный Боков. – Не засыпай, подожди!
– Чего ждать? – едва ворочая языком, выговорила я. – Любви? Я искала ее и не нашла. Поздно!
– Что – поздно? – чуть не в ухо заорал Боков. – Ну, не согласна за лимон, плачу два! Ни на одном аукционе больше не дадут! Сама знаешь!
– Чего два? – Сон с меня как ветром сдуло.
– Долларов, не рублей же! Два лимона баксов за Пашин портрет.
– Даша, пожалуйста, – подал жалобный голос Чурилин. – Я тебя еще раз напишу! С натуры! Это будет лучше, обещаю!
– Фунты, – поразмыслив, изрекла я.
– Какие фунты? – истерично вскрикнул Чурилин. – Она снова засыпает! Тошик!
– Сам засыпаешь, – парировала я. – Цены на Sotheby's – в английских фунтах.
– И что? – непонимающе и плаксиво переспросил Павлик.
– Ничего, – зевнула я. – Думайте.
– Два лимона фунтов… – присвистнул Боков. – Это же три лимона долларов! С ума сошла?
– Не мешай спать! – Я повернулась на бок.
– Тошик! Не унижайся, – страдальчески проговорил Чурилин. – Пусть подавится!
– Не подавлюсь, – уверила я. – Сами говорили – шедевр. Я его придержу, а годика через три продам. В частную коллекцию. Портрет Антона Бокова в женском платье. Класс! На Sotheby's будет фурор. Голливуд зарыдает.