— А он обозвал меня какашкой.
— Все ты врешь.
— Ничего не вру.
— Дети! — прогремела миссис Коркоран. — Дети, как вам не стыдно!
Братья застыли. Она выдержала драматическую паузу, сверля взглядом их испуганные физиономии:
— Ваш дядя Банни умер. Вы понимаете, что это значит? Это значит, он покинул нас навсегда. Вы больше не увидите его никогда в жизни.
От нее исходили волны негодования.
— Сегодня особенный день. Сегодня наши мысли — о дяде Банни. Вы должны тихонько сидеть в уголке и вспоминать все хорошее, что он для вас сделал, а не носиться по дому как угорелые, протирая полы, которые бабушка, к вашему сведению, только что подновила.
Дети молчали. Нил мрачно пихнул Брэндона.
— Дядя Банни один раз назвал меня засранцем, — сказал он.
Не знаю, действительно миссис Коркоран не расслышала внука или только притворилась — поджатые губы заставляли предположить последнее, — но тут с террасы появились Клоук, а за ним Брэм, Руни и Чарльз. Миссис Коркоран оглядела их:
— Ах, вот вы где? Что это вы там делали под дождем?
— Воздухом дышали, — проговорил Клоук. Накурился он будь здоров. Из нагрудного кармана пиджака торчал флакон глазных капель.
Всем остальным, похоже, тоже хватило. Бедный Чарльз в замешательстве таращился по сторонам, поминутно отирая лоб. Похоже, не того он ждал: яркий свет, громкие голоса, и надо как-то оправдываться перед этой сердитой взрослой тетей.
Миссис Коркоран вновь задержала на компании оценивающий взгляд. Мне вдруг показалось, что она прекрасно все понимает. Я подумал, что она хочет что-то сказать, но она, отвернувшись, ухватила за локоть Брэндона.
— Вам пора выходить, — сухо произнесла она, наклонившись к ребенку и приглаживая ему вихры. — Не стоит опаздывать: мне дали понять, что в церкви могут возникнуть проблемы с местами.
Если верить Национальному реестру исторических мест, церковь была построена в тысяча семьсот каком-то там году. Потемневшее от времени здание напоминало нечто среднее между склепом и тюрьмой, позади виднелся погост с покосившимися надгробьями. К церкви поднималась извилистая дорожка, по обеим сторонам которой, едва не съезжая в заросшие травой канавы, теснились автомобили, словно целая деревня собралась на танцы или воскресную игру в лото. В воздухе висела серая морось. Мы припарковались у кантри-клуба, стоявшего на холме пониже, и, с облегчением выйдя из машины Фрэнсиса (после мокрых сидений одежда противно липла к телу), прошли оставшиеся метров четыреста пешком, меся грязь.
В вестибюле стоял полумрак, и, переступив порог зала, я заморгал от ослепительного блеска свечей. Привыкнув к свету, я различил сырые плиты пола, кованые фонари и море цветов. Красные головки гвоздик в огромном букете возле алтаря образовывали число 27.
— Я думал, ему было двадцать четыре, — удивленно шепнул я Камилле.
— Под этим номером он играл в футбол, — пояснила она.
Церковь была набита битком. Я поискал глазами Генри и не нашел, зато, как мне показалось, увидел Джулиана, но человек, которого я принял за него, обернулся, и я понял, что ошибся. Некоторое время мы бестолково топтались в проходе. Для тех, кто не поместился на скамьях, у задней стены выставили складные стулья. Мы собрались было рассесться на них, но тут кто-то заметил полупустой ряд, и мы начали пробираться туда: Фрэнсис и Софи, близнецы, за ними я. Чарльз ни на шаг не отходил от Камиллы. С первого взгляда было ясно, что его пробило на измены. Потусторонняя, как в «пещере страха», атмосфера церкви оказалась, видимо, последней каплей, и он озирался с неприкрытым ужасом. Взяв его под руку, Камилла потихоньку подталкивала его вдоль скамьи. Марион покинула нашу компанию, присоединившись к вновь прибывшим знакомым из Хэмпдена, а Клоук, Брэм и Руни просто незаметно испарились где-то между парковкой и церковью.
Служба была длинной. Священник не меньше получаса проповедовал на тему Любви (в экуменической манере, которую, судя по некоторым неодобрительным взглядам, кое-кто из паствы находил излишне отвлеченной), взяв за основу первое послание Павла к Коринфянам. («Вам не показалось, что это был исключительно неуместный текст?» — спросил нас потом Джулиан; язычески мрачный взгляд на смерть сочетался у него с острым неприятием беспредметных разглагольствований.) Вторым выступал Хью Коркоран («О лучшем братишке нельзя было и мечтать»), а за ним — тренер футбольной команды Банни, энергичный кадр, выкованный в недрах Молодежной торговой палаты. Он долго распространялся о спортивном духе Банни и воодушевил аудиторию байкой о том, как Банни однажды спас положение во время матча с одной особо сильной командой из «Нижнего» Коннектикута. («Это значит, черной», — прошептал мне Фрэнсис.) Под конец тренер замолчал и уставился на пюпитр, словно считая до десяти, затем поднял голову. «Я не особо разбираюсь, как там и что на небесах, — откровенно признался он. — Моя работа — учить ребят играть в футбол, и играть как следует. Сегодня мы собрались, чтобы почтить память мальчика, который рано выбыл из игры. Но это вовсе не значит, что, пока он был с нами, он не выкладывался до последнего. Это не значит, что он проиграл. — Бесконечная напряженная пауза. — Банни Коркоран, — хрипло закончил он, — был победителем».
Кто-то из присутствовавших отозвался на эти слова долгим горестным стоном.
Столь бравурные панегирики мне прежде доводилось слышать лишь в кино («Кнут Рокне [117] — американская легенда»). Когда тренер сел на место, половина собравшихся, включая его самого, плакали навзрыд. Никто не обратил особого внимания на последнего оратора — Генри, который поднялся на кафедру и прочел, еле слышно и без комментариев, коротенькое стихотворение Альфреда Хаусмана. [118]
Стихотворение называлось «Печалью полно мое сердце». Не знаю, почему Генри выбрал именно его. Мы слышали, что Коркораны попросили его «что-нибудь прочитать» — надо думать, они вполне полагались на его вкус и не сомневались, что он найдет подходящий случаю отрывок. Действительно, кому-кому, а Генри это не составило бы труда. Вполне в его духе было бы отыскать что-нибудь мудреное — бог ты мой, из «Ликида», [119] из «Упанишад», откуда угодно, — и тем не менее он не придумал ничего лучшего, как взять один из тех стишков, которые Банни знал наизусть. Банни питал слабость к хрестоматийным стихам, заученным в начальной школе. В его репертуаре была «Атака Легкой бригады», [120] «На полях Фландрии», [121] куча других допотопных сентиментальных виршей, авторов и названия которых я забыл или никогда не знал. Остальные в нашей группе, относившиеся к литературе с изрядной долей снобизма, считали это очередным проявлением дурного вкуса, сродни его пристрастию к чипсам и шоколадным батончикам. Банни частенько декламировал это стихотворение Хаусмана вслух (будучи в подпитии — на полном серьезе, в трезвом виде — с легкой издевкой), и строки казались мне навечно отлитыми в модуляции его голоса. Наверное, поэтому, когда я слушал их в монотонном исполнении Генри (он был никудышным чтецом и бубнил как пономарь) под рыдания окружающих и смотрел, как медленно оплывают свечи и колышутся на сквозняке ленты венков, мое сердце пронзила сумасшедшая боль, длилась она недолго, но была невыносима — подобно тем изощренно-научным японским пыткам, которые позволяют причинить жертве колоссальные страдания в кратчайший промежуток времени.