Почти весь ужин Генри и паренек разговаривали об участках земли возле Хэмпдена и Хузатоника, переходя от одной не имеющей для меня смысла категории к другой — границы, застройка, стоимость акра, нерасчищенные участки, права на собственность, фактическое владение и так далее, — а все остальные ели и слушали. Было полное впечатление, что я оказался свидетелем разговора двух вермонтских старожилов на какой-нибудь богом забытой заправке или перед кассой бакалейной лавки, однако от этой беседы мне почему-то стало необъяснимо легко и приятно, словно все-все у меня в жизни было хорошо.
Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется странным, как незаметно растворился мертвый фермер в моем болезненном и истеричном воображении. Мне нетрудно представить кошмары, которые способен вызвать подобный персонаж: вот я открываю дверь аудитории и вижу, что одетая во фланелевую рубаху фигура без лица сидит, словно огромная сломанная кукла, за партой или, оторвавшись от записей на доске, оборачивается ко мне со зловещей ухмылкой. Тем не менее — и это весьма показательно — думал я о нем редко, да и то лишь случись кому-нибудь о нем упомянуть. Столь же мало, если не меньше, он волновал и остальных, судя по их ровному и совершенно естественному поведению в минувшие месяцы.
Сколь ни чудовищно звучит это признание, труп фермера воспринимался как бутафория — манекен, который рабочие сцены в темноте подтащили к ногам Генри, чтобы публика издала вздох изумления, как только зажгутся огни рампы. И хотя образ убитого — окровавленное тело с застывшим взглядом — всегда вызывал легкий frisson, [79] он был относительно безобидным в сравнении с той донельзя реальной и неотвязной угрозой, которую, как я теперь видел, представлял Банни.
Банни с его неизменным грубоватым дружелюбием производил впечатление человека устойчивого, но на самом деле обладал дико неуравновешенным характером. Тому было много причин, но главная заключалась в полной неспособности хоть немного подумать, прежде чем что-нибудь сделать. Он плыл по жизни, ведомый лишь тусклыми огнями привычек и стимулов, в полной уверенности, что, попадись на пути препятствие, он запросто преодолеет его одной только силой инерции. Однако в новой ситуации, сложившейся после убийства, инстинкты напрочь ему отказали. Теперь, когда старые проверенные бакены фарватера были, так сказать, передвинуты под покровом ночи, управлявший его психикой автопилот оказался бесполезен. Вода заливала палубы, а он судорожно метался и, пытаясь остаться на плаву, только еще больше разбивал днище о рифы.
Думаю, в глазах посторонних Банни оставался старым добрым балагуром — он все так же хлопал всех и каждого по плечу, все так же поедал сладости в читальном зале, множа залежи крошек между страницами греческих книг. Однако за этой хлипкой ширмой происходили вполне определенные перемены, не предвещавшие ничего хорошего. Поначалу я лишь смутно улавливал их, но с течением времени стал замечать все яснее.
Многое в нашей жизни выглядело так, будто ничего не случилось. Мы ходили на занятия, корпели над греческим и в целом, как в своем кругу, так и вне его, с успехом создавали впечатление, что все нормально. Помнится, мне согревала душу мысль, что Банни, несмотря на очевидный внутренний раздрай, без особого труда следует ежедневной рутине. Теперь-то, конечно, я понимаю, что только рутина и служила ему опорой. В ней словно бы заключался его последний уцелевший ориентир, и он цеплялся за него с ожесточенным упорством собаки Павлова — отчасти в силу привычки, отчасти потому, что заменить его было нечем. Полагаю, все, кроме меня, давно сознавали, что старые ритуалы стали чем-то вроде костюмированного представления, неуклонное следование сценарию которого было залогом спокойствия Банни. Я же понял, как далеко все зашло, лишь став свидетелем следующего инцидента.
Мы проводили очередные выходные в доме Фрэнсиса. Не считая едва уловимой натянутости, отмечавшей тогда любые контакты с Банни, все шло довольно гладко, и в тот вечер за ужином он был в хорошем настроении. Когда я отправился спать, он все еще сидел внизу и, попивая оставшееся от ужина вино, играл с Чарльзом в триктрак. Однако ближе к середине ночи меня разбудил дикий рев на другом конце коридора, там, где находилась комната Генри.
Я сел в кровати и включил свет.
— Да тебе ж на все насрать — не так, что ли?! — услышал я крик Банни, за которым последовал приглушенный грохот, как если бы со стола единым махом смели стопку книг. — На все, кроме себя любимого! Сволочь! Всем вам на все насрать! Вот бы Джулиан удивился, если б я ему рассказал пару… Не трожь меня! — взвизгнул он. — Убери свои лапы!
Снова грохот — на этот раз, похоже, досталось какой-то мебели — и голос Генри, торопливый и гневный. Затем, перекрывая все, — вопль Банни. «Ну давай! — надсаживался он так, что я подумал, сейчас проснется весь дом. — Давай, попробуй! Думаешь, я тебя испугался? Да меня от тебя уже тошнит, пидор ты несчастный! Фашист! Вшивая, вонючая жидовская морда…»
Следом раздался оглушительный треск. Хлопнула дверь. По коридору прогремели быстрые шаги. Потом до меня донеслись глухие всхлипы — нескончаемая череда надрывных, захлебывающихся звуков.
Около трех часов все стихло, и я уже собрался снова лечь, но тут кто-то тихо прошел по коридору и, помедлив, постучался ко мне. Это был Генри.
— Боже ты мой, — рассеянно произнес он, оглядывая разворошенную постель и кучу одежды на коврике. — Хорошо, что ты еще не спишь. Я заметил у тебя свет.
— Слушай, что там такое случилось?
Генри провел пятерней по растрепанным волосам.
— А ты как думаешь? — устало сказал он. — Я понятия не имею, серьезно. Должно быть, я сделал нечто такое, что вывело его из себя, вот только, убейте, не пойму что. Я сидел читал, он зашел и попросил словарь. Вернее, попросил меня посмотреть какое-то слово, а потом… Скажи, у тебя случайно не найдется аспирина?
Я присел на кровать и принялся рыться в ящике ночного столика: бумажные платки, очки, брошюрки серии «Христианская наука», принадлежавшие одной из престарелых родственниц Фрэнсиса.
— Нет, похоже, нет, — констатировал я. — Так все-таки что случилось?
Генри вздохнул и грузно опустился в кресло.
— Аспирин есть у меня в комнате. В жестянке, в кармане пальто. Там же синяя коробочка с пилюлями. И сигареты. Не мог бы ты за ними сходить?
Он был так разбит и бледен, что мне показалось, он заболел.
— Ничего не понимаю…
— Я не хочу там появляться.
— Почему?
— Банни уснул на моей кровати.
Я настороженно посмотрел на него.
— Ну, знаешь, лично я не собираюсь…
Он не дал мне закончить, обессиленно махнув рукой:
— Да нет, все нормально. Правда. Мне просто немного не по себе, не хочу туда идти. Не волнуйся, он крепко спит.
Я тихо выскользнул в коридор. Уже взявшись за ручку, я помедлил, прислушиваясь. Изнутри отчетливо доносился сиплый храп Банни.