– Так что же ты расскажешь своему ребенку про войну, еврейка?
– Правду, герр штурмбаннфюрер. Я скажу моему ребенку правду.
– Никто тебе не поверит. – Он кладет револьвер в кобуру. – Твоя колонна уходит. Тебе надо их нагнать. Ты ведь знаешь, что бывает с теми, кто отстает.
Он садится на лошадь и натягивает поводья. А я валюсь в снег рядом с телами двух моих подруг. Я молюсь о них и прошу их простить меня. Передо мной проходит хвост колонны, я, шатаясь, выхожу из-за деревьев и встаю в ряд. Так, рядами по пять человек, мы идем всю ночь. Я плачу ледяными слезами.
Через пять дней после выхода из Биркенау мы приходим на железнодорожную станцию в силезском селении Воджислав. Нас погружают на открытые платформы для перевозки угля, и мы едем ночью в ужасающий январский холод. Немцы могли больше не тратить на нас свои ценные боеприпасы. На одной только моей платформе от холода умерли половина девушек.
Нас привозят в новый лагерь – Равенсбрюк, но оказывается, что для новых узниц не хватает еды. Через два-три дня некоторых из нас отправляют дальше – на этот раз в открытом грузовике. Я заканчиваю свою одиссею в лагере Нейштадт-Глеве. Второго мая 1945 года, проснувшись, мы обнаруживаем, что наши мучители-эсэсовцы бежали из лагеря. Во второй половине дня мы были освобождены американскими и русскими солдатами.
Это было двенадцать лет назад. Не проходит и дня, чтобы передо мной не возникали лица Рахили и Сары… и лицо человека, убившего их. Их смерть тяжким грузом лежит на мне. Произнеси я слова штурмбаннфюрера, они, возможно, остались бы живы, а я лежала бы в безвестной могиле у польской дороги, как еще одна безымянная жертва. В годовщину их смерти я читаю каддиш по ним. И делаю это по привычке, а не потому, что я верующая. В Биркенау я утратила веру в Бога.
Меня зовут Ирене Аллон. В свое время меня звали Ирене Франкель. В лагере я значилась как узница под номером 29395, и я описала то, чему была свидетелем в январе 1945 года во время «Марша смерти» из Биркенау.
Тибериас, Израиль
Была суббота. Шамрон приказал Габриелю явиться в Тибериас на ужин. Габриель медленно ехал по круто спускавшейся дороге и, подняв глаза вверх, на террасу Шамрона, увидел, как танцуют на ветру язычки газовых горелок на озере, а потом увидел и Шамрона, вечного часового, медленно шагавшего среди огоньков. Гила, прежде чем подать им еду, зажгла пару свечей в столовой и прочитала молитву. Габриель вырос в нерелигиозном доме, но в эту минуту, глядя на жену Шамрона, которая, закрыв глаза, движением рук притягивала к лицу свет свечей, он подумал, что ничего прекраснее никогда не видел.
В течение ужина Шамрон был замкнут и озабочен и не в настроении вести беседу. Даже сейчас он не говорил при Гиле о рабочих делах не потому, что не доверял ей, а потому, что боялся, как бы она не разлюбила его, узнав все, что он совершил. Гила заполняла долгие промежутки молчания рассказами о дочери, которая уехала от отца в Новую Зеландию и живет с мужем на птицеферме. Гила знала, что Габриель как-то связан с Конторой, но и не подозревала о подлинном характере его работы. Она считала его своего рода клерком, проводившим много времени за границей, и любителем искусства.
Она подала им кофе и поднос с печеньем и сухими фруктами, убрала со стола и занялась мытьем посуды, оставив мужчин беседовать. Габриель под звуки бегущей воды и позвякивание фарфора, доносившиеся из кухни, ввел Шамрона в курс дела. Они разговаривали приглушенными голосами при свете поблескивавших между ними субботних свечей. Габриель показал Шамрону досье на Эриха Радека и «Акцию 1005». Шамрон поднес фотографию к свече и прищурился, затем перевел очки для чтения на лысину и снова обратил тяжелый взгляд на Габриеля.
– Что вам известно о том, что было с моей матерью во время войны?
Взгляд, каким Шамрон посмотрел поверх края своей чашки, дал ясно понять, что нет ничего такого в жизни Габриеля, чего бы он не знал, включая и то, что происходило с его матерью во время войны.
– Она из Берлина, – сказал Шамрон. – Была депортирована в Аушвиц в январе сорок третьего года и провела два года в женском лагере Биркенау. Она вышла из Биркенау в рядах «Марша смерти». Подобно тысячам других людей она сумела выжить и была освобождена русскими и американскими войсками в Нейштадт-Глеве. Я что-нибудь забыл?
– С ней кое-что произошло во время «Марша смерти», о чем она никогда мне не рассказывала. – Габриель вынул фотографию Эриха Радека. – Когда Ривлин показал мне ее в «Яд Вашеме», я тотчас понял, что где-то видел это лицо. Вспомнил не сразу, но наконец все-таки вспомнил. Я видел это лицо мальчиком, на полотнах в студии моей матери.
– Потому-то ты и отправился в Сафед, чтобы встретиться с Ционой Левиной.
– Откуда вам это известно?
Шамрон вздохнул и глотнул кофе. Поняв, что Шамрону все известно, Габриель рассказал ему о своем вторичном посещении «Яд Вашема» в то утро. И выложил на стол страницы свидетельства матери, но Шамрон продолжал смотреть на его лицо. Тут Габриель понял, что Шамрон уже читал их. Memuneh знал все о его матери. Memuneh вообще все знал.
– Тебе собирались дать одно из самых важных заданий в истории нашей Конторы, – сказал Шамрон. – Я должен был узнать все, что мог, о тебе. В твоей характеристике из армии в плане психологическом ты назван одиноким волком, эгоистичным, обладающим хладнокровием прирожденного убийцы. Моя первая встреча с тобой подтвердила это, к тому же ты был невыносимо груб и патологически застенчив. Я захотел понять, почему ты такой. И подумал, что начать надо с твоей матери.
– И вы посмотрели ее свидетельство в «Яд Вашеме»?
Он закрыл глаза и кивнул.
– Почему же вы ни разу ничего не сказали мне?
– Это не моя обязанность, – с чувством произнес Шамрон. – Только твоя мать могла рассказать тебе такое. На ней явно до самой смерти тяжким бременем лежало чувство вины. И она не хотела, чтобы ты об этом знал. Она была не одна такая. Многие из выживших, подобно твоей матери, не могли заставить себя по-настоящему восстановить все в памяти. В послевоенные годы, предшествовавшие твоему рождению, в стране словно возникла стена молчания. Холокост? Об этом без конца шли разговоры. Но те, кто действительно это пережил, отчаянно старались похоронить свои воспоминания и продолжать жить. Это была уже другая форма выживания. К несчастью, их боль передалась следующему поколению – сыновьям и дочерям выживших. Людям вроде Габриеля Аллона.
Шамрона прервала Гила, которая, просунув голову в дверь, спросила, не нужно ли им еще кофе. Шамрон поднял руку. Гила поняла, что они говорят о работе, и ускользнула назад, на кухню. А Шамрон сложил на столе руки и пригнулся к ним.
– Буду с тобой откровенен, Габриель: когда я прочел свидетельство твоей матери, я понял, что ты безупречен. Ты работаешь на меня ради нее. Она была не в состоянии беззаветно любить тебя. Разве она могла? Она боялась потерять тебя. У нее отняли всех, кого она когда-либо любила. Она лишилась родителей при отборе, и девушки, с которыми подружилась в Биркенау, были отобраны у нее, потому что она не произнесла тех слов, которые хотел от нее услышать штурмбаннфюрер СС.