– Нет.
– Наше правительство любит навешивать ярлыки. Вы когда-нибудь слышали, чтобы серб угнал самолет?
Воорт поражен: всего несколько минут назад эта женщина казалась такой спокойной и дружелюбной.
– Хотите знать, кто настоящие террористы? – продолжает она. – Израильтяне! Как они обходятся с палестинцами! Они бомбят их. Вот терроризм. Они бомбили лагерь беженцев. А мы – наше собственное правительство, – мы даем людям оружие, а через десять лет начинаем воевать с ними. Каддафи был нашим другом, потом стал врагом. Афганистан был другом, потом стал врагом. У сербов нет времени на терроризм. Они просто пытаются уберечь свою собственную землю и прокормить детей.
– И сколько денег ваш муж для них собрал?
– Много, – отвечает она с нажимом, отчего у Воорта возникает ощущение, что на самом деле ППС – что-то мелкое и незначительное. – Хотя после его смерти проект развалился. Чак был специалистом по сбору денег. У него были талант и страсть. Вы кто по происхождению? – Миссис Фарбер смотрит на него как-то по-новому, и этот взгляд Воорту не нравится. Она, кажется, готова изменить свое мнение о нем, основываясь на ответе.
– Голландец, но моя семья живет здесь триста лет.
– А-а, голландец. – Она кивает, словно услышав подтверждение уже сложившегося мнения, словно он – иммигрант, только что сошедший с корабля из Роттердама. – Голландцев все любят. В чем ваш секрет?
– Неагрессивность.
– Значит, сербы защищаются, и это считается агрессивностью?
Воорт поднимает руки.
– Я этого не говорил.
– Вы намекаете, что ЦРУ убило моего мужа, чтобы остановить деятельность фонда?
– Мне это кажется нелепым, – говорит Воорт, – надеюсь, и вам тоже.
Миссис Фарбер размышляет. Ее дыхание успокаивается. Порыв иссяк.
– Наверное, – говорит она и снова возвращается к роли дружелюбной хозяйки; враждебность исчезла с поверхности, снова спрятавшись глубоко внутри.
Воорт тратит еще два часа на разбор старых бумаг Чарлза Фарбера – безрезультатно. Потом записывает телефоны некоторых друзей и коллег по ППС. Дает Лиле Фарбер адрес отеля, где он остановился, и просит позвонить, если ей что-то придет в голову.
– Хотите взять с собой немного овсяного печенья с изюмом? – спрашивает она. – Я испекла вчера вечером.
– Охотно, спасибо, – отвечает Воорт. Теперь они снова вежливы друг с другом.
– Что мне еще сказать? Поблагодарить за приезд? Вам было интересно? Не хотелось бы мне заниматься вашей работой, – говорит Лила Фарбер.
Час спустя Воорт находит «Проект помощи сербам» в Сисеро, западном пригороде Чикаго; фонд расположен в цокольном этаже, и у двух парней, сидящих в окружении плакатов с фотографиями голодных детей, явно проблемы даже с оплатой помещения.
Друзья и сотрудники Чарлза Фарбера, с которыми Воорт встречается в течение следующих двух дней, не добавляют ничего ценного к тому, что он уже знает.
Во вторник после обеда Воорт едет в такси в аэропорт О'Хара, чтобы лететь в Сиэтл, и тут звонит сотовый.
– По-моему, меня только что пытались убить, – произносит испуганный голос доктора Джилл Таун.
– К утру я была бы мертва, и судебно-медицинский эксперт назвал бы это несчастным случаем.
В полночь Воорт, Микки и Джилл Таун сидят посреди строительного беспорядка в ее квартире в пентхаусе на Пятой авеню, тридцатью этажами выше клиники. Специалисты по снятию отпечатков пальцев уже ушли. Гостиная загромождена мебелью, убранной из кабинета и спальни на время, пока рабочие переносят стены, устанавливают шкафы, лакируют полы и меняют сантехнику.
Комнаты, где ремонт закончен, отгорожены пластиковыми занавесями.
– У меня аллергия на пыль, – объясняет хозяйка. – Я спала и ела в гостиной, пока они заканчивают работу… случится же это когда-нибудь.
– Что произошло сегодня вечером? – спрашивает Воорт.
Джилл Таун кажется меньше, чем была в кабинете, но, возможно, это из-за уязвимости. Она свернулась в мягком кресле, накрыв колени и лодыжки вязаным шерстяным платком, из-под которого торчат ноги в носках. На ней синие джинсы и рубашка с длинными рукавами, в открытом вороте видна белая водолазка. Вращающиеся светильники в комнате установлены так, чтобы подчеркивать рыжину волос, и Воорту, сидящему вместе с Микки напротив – на диване перед стеклянным кофейным столиком, – видны зеленые с янтарным ободком глаза. Переливающиеся блики света плавают в черных зрачках, как крохотные звездочки. В ней притягательна каждая мелочь.
– Все вторники одинаковы. – Она обеими руками держит кружку сидра с пряностями и время от времени делает маленькие глотки. – Нью-Йорк настолько сумасшедший город, что приходится устраивать себе по крайней мере один спокойный вечер в неделю, по-настоящему вставив его в расписание, – иначе ничего не получится. По вторникам у меня такой свободный вечер. Я ухожу в пять. Как обычно, бегаю в парке. Возвращаюсь, переодеваюсь и иду плескаться в бассейне на двадцать девятом этаже. Заказываю на дом обед из индийского ресторана, зажигаю огонь. – Она указывает на застекленный камин, в данный момент выключенный. – Открываю бутылку мерло, беру какой-нибудь роман и читаю, пока не наступает время сна. Даже телефон отключаю.
– Каждый вторник, – говорит Воорт.
Доктор Таун кивает:
– К девяти часам я сижу в этом кресле.
Комната, как и клиника на первом этаже, демонстрирует со вкусом подобранную коллекцию дорогих артефактов, привезенных из поездок за границу. Коврики из западной Турции – вытканные вручную килимы, – окрашенные тусклыми растительными красителями: серовато-коричневым, болотным, горчичным. Богиня плодородия из красной глины с крашеными губами устроена в запертой стеклянной витрине, освещенной, словно в музее. На встроенных полках из черного дерева, занимающих восточную стену, стоят книги по медицине, искусству фотографии, романы женщин-писательниц, как заметил Воорт, и лежит несколько музыкальных инструментов: маленькая лира из Турции, деревянный барабан из Кении, вырезанная вручную из слоновой кости флейта с Мадагаскара.
– Не могу поверить, что это было на самом деле, – говорит доктор Таун.
Раздвижная стеклянная дверь, ведущая на балкон, открыта. Это настоящее патио: оно составляет большую часть квартиры и выходит на угол Пятой авеню и Шестьдесят седьмой улицы. Снизу, перекрывая далекие гудки машин, доносится какой-то более резкий звук, который Воорту не сразу удается распознать. Это рев большого животного из зоопарка: медведя или льва, заключенного в вольере, обреченного вечно выражать свою недоуменную ярость, свое звериное разочарование.
– Сегодня все началось как обычно. Я зажгла камин и села читать. Через некоторое время меня затошнило, – продолжает доктор Таун. – Было трудно сосредоточиться. Я почувствовала тупую боль в груди.