Она провела год в Австралии, пробовала разные занятия: была официанткой, маляром, собирала фрукты, преподавала японский и тому подобное. Кожа ее сильно загорела, улыбка стала шире, а английский лучше. Самая большая сложность в жизни на Западе заключалась в том, что Саюри частенько приходилось искать подходящую по размеру одежду в детских отделах магазинов, ведь девушка была миниатюрной даже по японским стандартам. (И вот почему ей предстояло провести жизнь на чужбине в образе детской куклы.)
Раз в месяц Саюри звонила родителям — всегда из нового автомата, — сообщала, что здорова, и вежливо выслушивала их мольбы о возвращении. Порой Ичиро, на правах старшего брата, поддерживал родителей в споре. Его требования Саюри точно так же игнорировала.
Когда у Саюри закончилась виза, девушка вернулась в Японию. Мама плакала, отец кричал, хотя в глубине души восхищался поступком дочери. Саюри сообщила родителям, что намерена поступать в американский университет и хочет выучиться на врача. Весь следующий год она работала в трех местах, сдавала необходимые тесты по английскому языку, и в результате поступила на терапевтическое отделение Мичиганского университета. Когда пришло время уезжать, мать снова выплакала целую японскую реку слез. Отец же успел смириться с нелепыми затеями своей младшей дочери. Тошияки предложил оплатить часть расходов на обучение, и Саюри крепко-крепко обняла отца. Он не знал, как реагировать, и просто застыл от ее ласки, точно шомпол.
Саюри получила диплом с отличием и нашла работу в больнице, где впоследствии и познакомилась со мной. Задолго до моей аварии она вернула отцу все деньги, когда-то данные им на учебу; все, до последней йены.
Пару раз в неделю ко мне в палату заходил доктор Гнатюк — приносил новые книги по психологии. Он начинал мне нравиться. Я затруднялся определить конкретную поворотную точку в отношении к этому человеку, поскольку не было никакого момента истины, когда бы я воскликнул: «Ух, да ведь бурундук совсем не плох!» Грегор завоевал меня постепенно. Главное, он перестал воспринимать меня в контексте врач — пациент и начал разговаривать со мной как с равным. Также повлияла и его симпатия к статуэтке горгульи, подарку Марианн Энгел, хотя Бэт, к примеру, называла монстрика ужасной страшилой. Однако по-настоящему Грегор подкупил меня другим: несмотря на несуразную внешность, он был страстным и увлеченным профессионалом. Однажды днем он долго-долго рассказывал, что считает юристов главными врагами психиатрии за последние полвека. Он говорил, как они защищают права пациентов — что хорошо, но до известных пределов. Адвокаты же готовы признать наличие прав даже у сумасшедшего, пожирающего собственные экскременты, и таким образом запретить врачам наблюдать этого пациента.
— Эти адвокаты даже дерьмо способны отнести к здоровому питанию!
Шли недели, в облике Грегора происходили явные изменения. Куда-то делись стоптанные туфли и нелепые штаны, он стал носить одежду, сидящую почти безукоризненно. Пускай не очень стильную, но вполне приемлемую. Под влиянием тренировок щеки больше не горели, словно он едва взбежал по крутой лестнице, и жирок на талии стал постепенно таять.
Грегор никогда не спрашивал, зачем я читаю книги по психологии, но с готовностью отвечал на любые мои расспросы о шизофрении. Хотя я ни разу, ни в одной беседе не упоминал имени Марианн Энгел, однажды проговорился (не вполне случайно): мол, изучаю этот вопрос из опасения, что одна моя знакомая — вы ее не знаете, — возможно, страдает данным недугом.
Она ведь просто сумасшедшая женщина…
— Я ее знаю, — обронил Грегор. — Вы говорите о Марианн Энгел.
Казалось, Грегору приятно было предвосхитить мой следующий ход, но я решил: все равно с ним советовались — доктор Эдвардс уж точно. Грегор признался, что вообще-то лечил Марианн Энгел в периоды ее пребывания в больнице (в последний раз она попала сюда за «разговоры с призраками» в общественных местах). Видите? Я спросил, почему же он мне никогда об этом не рассказывал. А Грегор процитировал клятву Гиппократа и добавил, что больше ничего не станет говорить о Марианн Энгел.
— В дальнейшем, — заявил он, — я не стану ни подтверждать, ни опровергать диагноз «шизофрения».
Грегор также заметил, что ни с кем не обсуждал и содержание наших бесед. Я ответил, дескать, он волен повторять кому и что угодно, ведь я не его пациент. Грегор возразил: мы по-прежнему в больнице, где я больной, а он врач, а это достаточная причина для конфиденциальности. Я выразил мнение, что психиатры в большинстве своем бесполезны и что меня действительно не волнует их (в смысле Грегора) обо мне мнение.
— Кое-кто и впрямь бы мог работать получше, — согласился Грегор. — Однако и у нас бывают моменты просветления. К примеру, из множества недостатков вашей натуры я могу выделить наиглавнейший.
— И какой же?
— Вы считаете себя умнее всех остальных.
Если не считать периодических, почти недельной продолжительности, исчезновений, Марианн Энгел теперь приходила в ожоговое отделение чуть ли не каждый день. Она начала помогать мне во время восстановительных процедур, хватала меня за здоровую ногу для упора, когда я отталкивался ногой поврежденной, словно одноногий велосипедист.
— Я говорила с доктором Эдвардс, — сообщила она. — Мне разрешили приносить тебе еду.
Раз уж она взялась беседовать с моим врачом, я спросил, можно ли и мне обсудить ее состояние кое с кем из докторов, лечивших ее. А именно с доктором Гнатюком.
Марианн Энгел заявила, что не потерпит подобных обсуждений; кажется, сам мой вопрос обидел ее. И добавила, что кому и знать, как не мне: она не безумна!
Между нами повисла неловкая тишина, однако Марианн Энгел разбила ее пополам:
— Парацельс составил мазь от ожогов на основе кабаньего жира, червей из черепа повещенного и некоторых частей мумии. Все следовало смешать и поджарить. — И она продолжила просвещать меня на тему развития медицины в области пересадки кожи, с самого начала, от древних индусов до наших дней.
Я размотал часть бинтов на ногах и показал ей самые недавние пересадки, в том числе несколько черных лоскутов. Кожу перфорировали, чтобы растянуть на более обширный участок, — в итоге нога походила на искривленную шахматную доску.
— Если бы ты был расистом, — протянула Марианн Энгел ведя пальцами по разноцветным клеткам, — вот бы ложка дегтя получилась, да?
Пальцы нежно скользили по ранам. Гладили мой торс, шею, провели по изгибу плеча.
— Что ты ощущаешь под чужой кожей?
— Даже не знаю, как сказать… — отозвался я. — Боль.
— Ты помнишь их истории? Способен почувствовать их любовь?
Иногда было сложно понять, ждет ли Марианн Энгел ответа или просто дразнится.
— Ты серьезно?
— Я сразу думаю о нас, — продолжала она. — Мне хочется пришить саму себя к тебе, как кожу.
Я закашлялся.
— А знаешь, — произнесла она. — У меня тоже есть отметины.