Я взглянул на «Жизнь» Фридриха Сандера на прикроватной тумбочке. Решил, что не способен сейчас читать, особенно такие сложные тексты. Я встал на подгибающихся ногах и с некоторым усилием сумел развернуться в сторону хозяйской спальни, однако, к моему изумлению, Марианн Энгел там не было. Я прислушался. Снизу доносились тихие звуки классической музыки — я не мог распознать мелодию, хотя почему-то представил крестьян в полях. Мне удалось спуститься на оба пролета, сначала из башни на первый этаж, затем еще ниже, в подвальную мастерскую.
Здесь были сотни свечей, сотни огненных точек в темноте. Мне это не понравилось.
Буйные реки красного воска стекали с железных подсвечников; рубиновые капли испятнали камень пола — он стал походить на опрокинутый звездный покров. В одном конце комнаты можно было различить величественные дубовые двери, в другом — здоровенный деревянный верстак. По стенам на крюках висели инструменты, на полке стояла кофе-машина и стереомагнитофон, из которого и доносилась музыка. Пышная метла пристроилась у стены, возле груды небрежно сметенных каменных осколков. Но все это были неважные детали.
Повсюду громоздились незаконченные монстры. В основном недоделанными оставались нижние половины гротескных созданий, как будто бесы закатали их в цемент. Полузаконченное морское чудовище пыталось выбраться на перепончатых конечностях из гранитного океана. Верхняя часть тела до смерти перепуганной обезьяны рвалась из льва с невырезанными еще ногами. Птичья голова сидела на человечьих плечах, но под грудью оставался нетронутый мрамор. Мерцание свечей лишь усиливало и без того гиперболизированные черты этих тварей.
Мастерская казалась симфонией незавершенности, фигуры застряли меж бытием и небытием. Было непонятно, радуются они или грустят, напуганы или бесстрашны, одушевлены или бездушны; быть может, они пока и сами этого не знали. Здесь даже не хватало света определить, красивы они или отвратительны. А посреди всех этих резко высеченных горгулий, на огромном камне, спала Марианн Энгел, обнаженная, если не считать подвески с острием стрелы, чуть вздымающимся в долине меж ее грудей в такт дыханию. Здесь она была у себя дома, обнаженная, в танцующих тенях и световых пятнах, и волосы ее оборачивались вкруг тела точно крылья, сотканные из черных веревок. Она приникла к камню словно мох, готовый впитывать дождь, и я не мог оторвать взгляда от ее роскошного тела. Я не хотел вот так таращиться, но просто не мог заставить себя перестать.
Я сразу понял, что вторгаюсь в нечто очень личное; в самой обстановке было даже больше уязвимости, чем в ее наготе. Мне показалось, я вклинился в частный разговор; я знал, что нужно немедленно уйти.
Я вскарабкался назад, на первый этаж, и решил спать в кабинете — там было прохладнее, чем в башне. Я постелил полотенца на кожаную софу (потому что моя кожа все еще шелушилась) и улегся. Сделал себе еще одну инъекцию морфия: то, что одному яд, другому — лекарство. Холокост в ту ночь мне больше не снился.
Проснулся… надо мной, в белом халате, стояла Марианн Энгел. Мы немного поговорили, а потом она выпроводила меня в ванну с уже налитой водой, размешанными в ней препаратами и подвешенным к краю термометром.
— Раздевайся.
В больнице мне удавалось избегать ее присутствия при водных процедурах посредством разных трюков и уловок; теперь везение закончилось. Моя благодетельница желала видеть мое обнаженное тело, и тогда я разыграл единственную оставшуюся у меня карту: заявил, что очень стесняюсь наготы — и пусть она меня поймет. Марианн Энгел ответила, что все понимает, но тем не менее мне следует помыться.
Я возразил, что ей следует уважает мое личное пространство. Она со смехом рассказала, что ночью видела удивительно яркий сон: как будто я стоял в ее мастерской и разглядывал ее, голую.
На это возразить было нечего. Я мог лишь попытаться выторговать новое соглашение: дам себя выкупать, если прежде она вкатит мне новую дозу наркотика. Компромисс был достигнут. Вскоре я уже стоял без одежды, и тело мое казалось неровно застывшей в форме резиной, а Марианн Энгел пыталась отыскать на этом омерзительном теле изголодавшуюся по морфию вену.
«Вот она и увидит, чего у тебя не хватает».
Марианн Энгел положила мне руку на бедро, я подставил левое предплечье для укола, но правую руку держал в стратегическом месте, прикрывая пах.
Она подготовила шприц, приложила иглу к нужному месту и спросила:
— Сюда можно?
«Она в тебя проникнет…» Я кивнул. Игла вошла под кожу, но я даже не думал о вливающемся в меня морфии; я думал только… «а ты в нее проникнуть не сможешь…» как бы не пошевелить правой рукой.
— Лезь в ванну, — скомандовала Марианн Энгел.
Но я не мог повиноваться, действуя только одной рукой, и просто стоял, пряча пустое место между ног.
— Я буду помогать тебе мыться каждый день, — мягко произнесла она. — Сложно будет прятать это все время.
«Нечего прятать», — подумал я.
— Я ведь и так знаю, что его нет.
Я промолчал.
— Ты думаешь, меня это оттолкнет, — продолжала Марианн Энгел. — Или мои чувства к тебе изменятся.
Я, наконец выдавил:
— Да.
— Ты ошибаешься.
Я уронил руку, словно желая оспорить ее слова, словно в ожидании реакции, противоречащей словам. Я хотел, чтобы она отшатнулась при виде небольшого шрама: как будто тело мое разрезали, пенис засунули внутрь и прорезь зашили наглухо. Хотелось, чтоб она отпрянула при виде одинокой мошонки, казавшейся каким-то перекати-полем, случайно очутившимся на опустевшей улице города-призрака.
Но Марианн Энгел не отступила; наоборот, опустилась передо мной на колени и склонилась к моему обнаженному телу.
Приблизив голову к моему паху, она прищурилась и внимательно рассмотрела побледневшие следы стежков, давно уже снятых швов, покрывавших то место, где был когда-то у меня пенис. Потянулась потрогать, но не с отвращением, а машинально — так тянут руку к собственному телу. Поняла, что ошиблась по крайней мере на век. Тогда она подняла на меня глаза и спросила разрешения.
Я откашлялся, раз, другой, потом слабо кивнул; Марианн Энгел опять протянула руку и на этот раз кончиками пальцев коснулась сморщенной пустоши. Я даже не почувствовал ее прикосновения — рубцы были слишком плотные и грубые, — а просто это знал, потому что видел на себе ее пальцы.
— Перестань, — попросил я.
— Больно?
— Нет. — Я в третий раз закашлялся. — Разве ты мало увидела?
Она не увидела ничего.
Убрала руку и встала. Посмотрела мне прямо в глаза — ее собственные глаза сегодня были зеленые и каким-то образом влияли на меня, тревожили и волновали.
— Я не хотела тебя смущать.
— А смущаешь, — произнес я. — Иногда.
— Ты правда считаешь, — спросила она, — что я тебя когда-нибудь любила только за тело?