Мы договорились о скромном обряде, однако, едва просочились слухи, все наши знакомые захотели получить приглашения на свадьбу. Мне нравится думать, что мы были такие популярные, но скорее всего народ просто предвкушал экстравагантный свадебный пир. Я закупила кучу продуктов, к ним добавились щедрые дары заказчиков, и вскоре на кухне появился легион помощников. Когда стало понятно, что наше жилище слишком мало, приготовления перекинулись в соседние дома. Всем руководила наша хозяйка и даже бегинки предложили помощь, хотя готовили они ужасно.
Я только жалела, что не могу пригласить матушку Кристину, отца Сандера и брата Хайнриха. Думала даже, не послать ли весть в Энгельталь. Впрочем, я понимала, что им придется отказаться, и не хотела ставить их в неловкое положение. Успокаивала я себя только одним: и матушка Кристина, и отец Сандер, и брат Хайнрих точно были бы рядом, если б только могли. А ты жалел лишь о том, что не можешь пригласить Брандейса.
Ты даже не знал, жив ли твой друг. А хуже всего, ты не мог отправиться на его поиски, не обнаружив того факта, что выжил после ожогов и, таким образом, покинул кондотту, единственным правилом в которой была невозможность побега. Ты не в силах был себе простить, что убежал стараниями Брандейса, которому самому пришлось вернуться в кондотту. Ты до сих пор иногда просыпался от кошмаров о прежних битвах.
В день свадьбы нам повезло — погода была удачная. Каменщики болтали с книжниками, евреи мешались с христианами, и все, даже бегинки, наелись до отвала. Почти все гости разбрелись по домам на заплетающихся ногах, и тогда остались только мы с тобой; нас ждала первая ночь в качестве мужа и жены.
Наутро мы проснулись, и ты подарил мне маленького каменного ангела, которого вырезал сам. По-немецки это называется Morgengabe — «утренний дар», подарок молодого мужа в знак законности нашего брака. Нашего сожительства. Я всегда думала, мне будет все равно — чтомне до любых ритуальных признаний; я и так верила в истинность нашей любви, — однако невольно расплакалась от радости.
Вскоре ты нашел постоянную работу, которая пошла тебе на пользу. Здоровье твое окрепло, работа с камнем нравилась. А я делала книги, руководила работниками и продолжала перевод «Ада». Мы часто заговаривали о переезде в дом побольше, но как-то так и не собрались. Нам нравилось жить тут, нравились наши друзья… пожалуй, и еврейский район тоже очень подходил нам, изгоям. Может, мы просто выдумали себе этот большой дом, когда захотели помечтать. Только одно могло бы сделать нас еще счастливее… а потом и это тоже получилось!
После долгих бесплодных лет я, наконец понесла. В жизни у меня не было момента радостней, чем тот миг, когда я сказала тебе об этом и увидела выражение твоего лица: ни тени страха и сомнений — лишь чудесное ожидание. Ты побежал рассказывать новости всем своим друзьям-каменщикам, а вернувшись, крепко обнял меня и принялся рассуждать, как хорошо иметь девочку, а не мальчика, или мальчика, а не девочку.
Через некоторое время мы пошли на рынок за овощами и увидели, как группа молодых людей напала на торговца, прицепившись к какой-то мелочи. Одежда у нападавших была грязная, вид самоуверенный и наглый — такой свойствен только самодовольным юнцам. Чуть в стороне за ссорой наблюдал человек постарше — смотрел пресыщено, как будто в сотый раз, на дурацкую выходку, но понимал, что вмешиваться толку нет.
Мне показалось, я его уже где-то видела, однако никак не могла припомнить имя… Я взяла тебя под руку и указала на незнакомца. Может, ты его знаешь? Ты выронил охапку овощей, побледнел, изменился в лице. И едва нашел в себе силы выдавить имя… Неужели он тебе знаком?..
Едва проснувшись поутру первого ноября, Марианн Энгел тут же направилась в подвал, не обращая внимания на похмелье после празднования Хэллоуина. За следующие два дня последняя полузаконченная статуя — испуганный лев-мартышка — получила лапы.
Доделав фигуру, Марианн Энгел улеглась на новую каменную глыбу и проспала двенадцать часов, а потом с головой окунулась в работу над новой химерой. Все это время я провел наверху, в одиночестве, вспоминая призраков, которых не мог видеть.
На изготовление очередного гоблина (человечья голова на искореженном птичьем теле) ушло семьдесят два часа. Лишь потом Марианн Энгел поднялась из подвала, смыла с себя грязь и пот и стала жадно хватать куски из холодильника. Я думал, что она, как обычно, укроется в спальне и будет отдыхать — но нет, она тут же вернулась вниз и растянулась на другой глыбе. Так, поглощая каменные сны, провела она еще семьдесят с чем-то часов, в рабстве у очередного просителя. В итоге из камня была извлечена бородавчатая жаба с распахнутым в крике орлиным клювом.
Марианн Энгел легла в кровать, собираясь хорошенько выспаться, но десять часов спустя снова была на кухне — вылила целый кофейник кофе и съела с фунт бекона. (Ей разрешалось есть мясо в промежутках между активной резьбой.) Как только тарелка опустела, она направилась к ступенькам в подвал.
— Еще одна зовет.
Я спросил, как же она сможет спать на камне, выпив столько кофе, но она ответила, что спать не нужно.
— Эта уже говорила со мной, пока я работала над жабой.
Шла еще только вторая неделя ноября, а Марианн Энгел уже начинала третью за месяц горгулью. Такая производительность тревожила уже сама по себе; вдобавок поменялась и манера работы. Марианн Энгел впадала в такое неистовство, какого я еще не видел даже в самую жаркую ее страду. Пот заливал ее тело, чертил узоры в каменной пыли; ей даже пришлось распахнуть массивные дубовые двери, чтоб впустить в подвал прохладный осенний воздух. Она никогда не гасила сотни красных свечей, и их пламя трепетало на ветру, напоминая вальс пшеницы в полях.
Инструменты летали в воздухе, и я невольно представлял, как фермер жнет пшеницу в отчаянной попытке обогнать надвигающуюся зиму.
Была закончена третья статуя, и Марианн Энгел тут же погрузилась в работу над следующей.
Удары молотка были такие настойчивые, что всякий раз в перерывах дом как будто пустел. Иногда этот шум (молотка, а не редкие минуты тишины) даже гнал меня прочь из дома. Я никогда не уходил далеко, обычно просто прятался за углом крепости и рассматривал прихожан церкви Святого Романа. Отец Шенаган радушно провожал их до крыльца, приглашал непременно заходить на следующей неделе. Все обещали, что придут, и многие даже приходили.
Шенаган казался вполне честным малым, насколько это возможно у священников, хотя, должен признать, я едва ли могу считаться беспристрастным наблюдателем. Я всегда испытывал этакое странное притяжение-отвращение к людям в форме; в силу презрения к институциям, которые эти люди представляют, мне хотелось бы презирать их самих. Впрочем, слишком часто выясняется, что ненавижу я не человека — только форму.
Воображаю естественный порыв читателей увязать мой атеизм с травмирующим прежним опытом: утратой родных в раннем детстве, пристрастием к наркотикам, карьерой порнографа, несчастным случаем и страшными ожогами. Подобные предположения ошибочны.