Сердце Георгиоса замирает в груди. Он отходит от двери, вдвойне объятый ужасом, что его могут заметить. Но он должен видеть. Он осторожно движется вокруг двери, пока не видит отца Иоанниса и женщину в профиль. Ее голова наклонена. Платок на голове скрывает ее черты. Локон серебряных волос выбивается и ложится на воротник ее блузы. Георгиос практически не осмеливается дышать. Это она. Это должна быть она. Песнь Симеона заканчивается, женщина поднимает голову. На ее лицо падает свет. Она прекрасна в своей естественности, радостно улыбается резонансному звучанию в старой церкви. Снова раздается бас отца Иоанниса. Пусть это длится вечно, думает Георгиос. Пусть это будет нескончаемый плач Богоматери по обломкам нашего мира, вне времени. Его руки трясутся. Это сродни вуайеризму, он подглядывает за движением души. Внезапно запах ладана становится удушливым. Он должен уйти. Так нужно. В спешке он задевает подставку с иконой. Икона, равнодушная к происходящему вот уже четырнадцать веков, наклоняется вперед, грозя упасть на кафельный пол. Георгиос поправляет ее, но грохот латунной подставки заставляет Ариану повернуть голову в сторону притвора. Георгиос уносится прочь, скрючив плечи и закутавшись в пиджак. Не слышь меня, не видь меня, о Дева Мария, накинь на меня свой покров.
За деревянной дверью своей квартиры в своей деревянной кухне Георгиос ставит на плиту металлический чайник. Вот его чай, смесь черноморских трав, приготовленная специально для него. Вот его чайные стаканы поблескивают в подсветке. Георгиос Ферентину швыряет один стакан об стену. Крошечный тюльпан из нежного стекла взрывается. Затем второй, третий, все до единого, Георгиос ревет от невыразимого гнева и ощущения потери. Все до единого. Он не может дышать, но в этом доме, в этом ужасном доме никуда не скрыться от жары. Он ненавидит этот дом и всегда ненавидел его, а перебрался сюда лишь потому, что не мог позволить себе ничего лучшего, с тех пор как Огюн Салтук объявил об окончании его карьеры профессора. Из-за решений, которые он до конца не осознавал, его жизнь разлетелась в щепки, оставив от него самого лишь обломок. У него должны были быть друзья помимо кучки старых греков, должна была быть семья, должны были быть дети. Должна была быть Ариана Синанидис.
Экономика не всегда была «мрачной наукой». В начале осени 1980 года экономика была захватывающей, революционной. Экономика на несколько сладких недель после того, как летняя жара пошла на спад, стала модной, крутой. Георгиос Ферентину никогда не был крутым. Он никогда не проводил время в барах на площади Таксим или в кафе в Бейоглу с людьми, которые могли обсуждать идеи и после наступления комендантского часа, которых бы будоражили его новые идеи и новый взгляд на вещи. Он никогда не маршировал плечом к плечу с людьми, чьи лица и имена знал лишь по газетам, а теперь вдруг понял, что они просто люди. До этого он никогда не поворачивался спиной к полицейским водометам и не умел подхватывать гранаты со слезоточивым газом и бросать обратно в войска, а потом нестись через улицы и переулки старых кварталов, чтобы остановиться, еле дыша, на пороге, широко открыв глаза из-за внезапного понимания, какая миновала опасность. Он стоял так близко от Арианы Синанидис, что чувствовал ее сбивчивое дыхание, а потом их сбивчивое дыхание превращалось в безумный хохот. Да он вообще не знал, что умеет бегать. Он был худеньким, бледным и оторванным от реальности. А теперь связался с политикой, но тоже как-то тихо и скромно. Он влюбился.
Любовь ослепляет вас больше всего. Те лекции, что он читал, те демонстрации, на которые он ходил, те листовки, что печатал по ночам, — все это не относилось ни к социализму, ни к коммунизму, ни к исламизму. То был романтизм. Нет более пылкой страсти, чем любовь во времена революции. Даже когда лица с газетных страниц уже не маячили рядом на демонстрациях, когда в бухтах Кадикей и Эминеню и на заброшенных придорожных автостоянках шоссе в Бурсе обнаруживали все больше безликих трупов, с ним такого не могло произойти. Любовь защищала его, как слово Божье.
— В конечном итоге все обрушится на нас, — ворчала его матушка. — Я видела это в пятьдесят пятом году. Всегда все обрушивается на греков, курдов и армян. Ну, еще на евреев. Думаю, ты и так это знаешь, пока бегаешь с этой девчонкой Синанидис, что они тебя не могут тронуть, но они злопамятные, эти турки. Тебе не удастся пробиться на важные научные посты. Всегда найдется какой-нибудь турок, у которого квалификация выше, публикаций больше и который лучше подходит на эту должность.
— Их тут не будет, — говорит Георгиос. — Мы изгоним прочь генералов и построим нормальный социализм.
— Да что ты вообще знаешь о социализме? — спрашивает отец.
Аресты начались три дня спустя с армян. Видных членов общины и общества, профессионалов, представителей четвертой власти забирали прямо с рабочих мест, выдергивали из-за обеденных столов и кроватей. Большинство выпускали в течение суток. Некоторые впоследствии шли под суд и попадали в тюрьмы, а домой к родным и близким возвращались спустя годы, когда в Анкаре воцарилась демократия, приемлемая для военных. Некоторые не вернулись вовсе. Греки намек поняли. В течение недели восемьдесят семей уехали из Джихангира. Родные Георгиоса наконец в отчаянии связались с ним телеграммой, которую отправили консьержу в его доме.
— Сынок, не говори, что ты не поедешь, тебе нельзя оставаться, — умоляла мать.
Он помнит тот вечер дома, когда он впервые увидел, какая она старенькая, маленькая, какие тонкие и хрупкие у нее ноги.
— У меня здесь работа.
— Ты называешь работой всю эту беготню с юными социалистами, или как там они себя называют, и с этой девчонкой Синанидис. Она думает только о себе.
Георгиос усмирил свой гнев.
— Нет, я имею в виду работу. Мне надо дописать докторскую.
— Можешь перевестись в университет Афин.
— В какой конкретно?
— Сынок, — перебил его отец, а мать опустилась на колени и зарыдала, не стыдясь слез.
— Ты разрушаешь нашу семью, разбиваешь мне сердце, ну почему ты не поедешь? Это всего на год или два, может, потом все станет иначе, и ты вернешься.
При этом она прекрасно понимала, как и все в этой загроможденной и душной гостиной, куда прилетали умирать запахи из кухни, что он никогда не вернется, как не вернется никто из греков, пакующих свои жизни в картонные коробки и ящики из-под фруктов.
— По крайней мере скажи мне, что ты это делаешь не из-за нее, — взмолилась мать. Это был нечестный удар, который могут нанести только матери.
— Мне надо дописать докторскую, — сказал Георгиос каменным голосом.
Он помог погрузить вещи в фургон господина Бозкурта. Он специально следил, чтобы не схватить коробку с его детскими вещами. Он молча позволил родителям увезти их, поскольку собирался приехать за ними однажды. Ни один хороший сын не бросит свое детство. Ему не хотелось смотреть, как они уезжают на белом фургоне, поворачивают с улицы Сомунджу на проспект Джихангир, а потом на новое шоссе, чтобы проехать через Эдирне и пересечь границу. Они уехали в Грецию, чужую для них страну, где сняли тесную жаркую квартирку в Эксархии, которую ненавидели до конца жизни, поскольку там никто не понимал их акцент, и все звали их турками.