Возле номера Жукова-Хаита стояла, как обычно, стопка грязной посуды, а из-за двери доносился гневный тенорок, прерываемый звонкими пощечинами.
— Вот тебе, животное, черносотенец, антисемит проклятый, вот тебе!
Ксенофобский бас почему-то сегодня безответно молчал и только утробно ухал в ответ на очередную оплеуху.
— Скоро докоробится! — таинственно шепнула она и странно посмотрела на писателя.
— Как он… там? — спросил писодей.
— Говорю же: почти докоробился.
— Нет, я про Дмитрия Антоновича…
— А-а… Нажрался как свинья! — ответила бухгалтерша с ненавистью к мужикам-пьяницам, генетически свойственной всем русским женщинам.
— Надо же…
— Но держится молодцом! А хохлов-то утром в машину вместе со скамейкой, как мертвых, грузили! — добавила Регина Федоровна, гордясь алкогольной лихостью своего мужчины, что тоже генетически присуще всем русским женщинам.
— М-да…
— Как очнулся, сразу вас стал спрашивать.
— Я стучал…
— Мы слышали, но не могли… Дима просил вас захватить ноутбук.
— Он что, собирается работать?! — изумился писодей.
— Конечно!
— Тогда я должен зайти к себе.
— Давайте скорее, а я схожу за водичкой.
Возясь с ключом, Кокотов слышал из-за двери долгую и настойчивую песнь Сольвейг, но когда ворвался в комнату и схватил «Моторолу», жалобы брошенки, так и не дождавшейся своего Пер Гюнта, оборвались. Писатель взглянул на дисплей, и судьба, точно русский фашист с бейсбольной битой, обрушила на него страшный удар: это был телефонный номер Натальи Павловны. Путаясь в кнопках, он тут же попытался перезвонить, но вызываемый абонент оказался недоступен. Надо ли объяснять, что к соавтору Андрей Львович вступил, томим обидой, переходящей в мировую скорбь.
«Люкс» еще хранил следы мощной геополитической битвы, разыгравшейся здесь накануне: повсюду валялись пустые бутылки, а одна, недопитая, с торчащей из горлышка веточкой укропа, оказалась почему-то на телевизоре. Журнальный столик был замусорен жалкими остатками богатой южнорусской снеди: шкурками от сала и кровяной колбасы, вялыми хвостиками зеленого лука, надгрызенными чесночными зубчиками и надкусанными солеными огурцами с опавшими за ночь пупырчатыми боками. В помещении стоял слегка облагороженный табачным ароматом нелегкий дух водки и закуски, из последних сил переработанных могучим организмом Жарынина. Сам режиссер лежал на высоких подушках, лицо его было свекольного цвета, а глаза тяжело закрыты.
— Садитесь, коллега, — молвил он, не подымая век.
— Ну, как вы тут? — больничным шепотом спросил Кокотов.
— Нормально. Это все из-за сала. Надо было ограничиться солеными огурцами. Вот лежу и вспоминаю слова Сен-Жон Перса: «Возможно, рай — это пьянство без похмелья, а ад — это похмелье без пьянства». Как вы полагаете?
— Не исключено…
— Харьков пришлось отдать. Не удержал. Вырвался. Увы! Но Крым с Севастополем и Донбасс остались за нами.
— Ну и довольно с нас.
— Довольно?! Вы знаете, чего всегда не хватало русской интеллигенции? — Режиссер еле отверз мутное око (видимо, открыть одновременно оба глаза не было сил).
— Чего? — спросил автор «Преданных объятий», с надеждой щупая в кармане «Моторолу».
— Чувства почвы. Земля — это тело народа. Ее никогда не хватает, никогда!
— Может, вы и Аляску еще вернете?
— Легко. Американцы пить не умеют. Вы довольны?
— Чем?
— Сами знаете…
— Не понимаю, о чем речь… — отозвался писодей голосом шпиона, взятого тепленьким на передатчике и с шифровальным блокнотом.
— Возможно, Регина вам бы понравилась больше, но у нее, как говаривал все тот же Сен-Жон Перс, дамский антракт.
— Дмитрий Антонович, я бы просил… — Кокотов все-таки смог воспользоваться тем выражением лица, которое репетировал давеча перед дверью. — Мне вообще непонятно…
Но тут, легка на помине, вошла Регина Федоровна, неся на руках, как поленья, двухлитровые пластиковые бутылки с водой.
— Наш ипокренинский бювет! — объявила она. — От похмелья ничего лучше еще не придумали!
— Придумали… — вздохнул Жарынин, скосив глаза на бутылку с укропом. — Спасибо, кошечка, ты — друг!
Бухгалтерша осторожно смахнула испарину со лба своего «салтана» и посмотрела на него с участливой нежностью.
Так на перепившего мужчину может глядеть только любовница. Во взгляде жены, даже самой преданной и терпеливой, всегда есть оттенок снисходительной гадливости, словно перед ней домашнее животное, безответственно нагадившее в гостиной. Но ведь не выгонять же привычного зверька из-за этого из дома!
— Дим, ты сегодня больше не пей! — попросила Регина, собирая со стола объедки геополитического пира. — Вон к хохлу-то врача ночью вызывали, а он — молодой…
— А я, значит, ста-арый для тебя?
— Ну, я не это хотела сказать…
— Понял, понял, — прошептал игровод, и легкоточивая похмельная слеза скатилась по его горячей небритой щеке.
— Дим, я тебя прошу!
— Не буду… Не буду… Дай воды!
Едва переводя дыхание, он выпил из горлышка почти до дна, отдышался и смог, наконец, открыть оба глаза.
— Ну, я пошла. А то сегодня Огуревич с утра как с ума сошел. Меделянский едет! Бегает к жене советоваться…
— Лучше бы он с Мировым разумом посоветовался… — чуть заметно усмехнулся режиссер.
— Не озорничайте тут без меня! — погрозила Регина Федоровна, бросила на Кокотова взгляд, означавший: «Нальешь ему — убью!», и, еще раз нежно погладив милого друга по лысине, ушла.
— Ну, и что вы там без меня понаписали? — медленно спросил тот, когда закрылась дверь.
— Так… кое-что…
— Читайте!
— Может, вы все-таки отдохнете?
— Читайте! На том свете отдохнем.
— На том свете мы будем работать над ошибками.
— Кто вам сказал?
— Вы!
— Я? Странно…
«Комната. Бедность со следами былого достатка. Звонит треснувший, обмотанный скотчем телефон. Молодая красивая женщина принимает душ и не сразу улавливает звонок. Услышав, накидывает халат и идет к телефону…» — читал несчастный писодей, стараясь интонацией возместить утраты, понесенные в процессе сурового саморедактирования.
Игровод лежал с закрытыми глазами и ровно дышал, казалось, он уснул и ничего не слышит. Но это было не так.