— Знаю, знаю. Мне Аркадий Петрович про вас много рассказывал. Он так на вас надеется. Ах, боже, неужели ваши «Плавни» все-таки смыли?!
— Смыли!
— Вандалы! Но ведь вы еще что-нибудь снимете?
— Всенепременно! За тем и приехали.
Писатель не посмел приложиться губами к нежной коже и всего лишь пожал руку, почувствовав странный, похожий на дрожь отклик в этих тонких пальцах:
— Кокотов. Андрей Львович. Литератор.
— Это вы, вы! Я так и знала! — воскликнула Лапузина.
— Вы… я… мы… разве? — растерялся автор «Кентавра желаний».
— Странно… Ах, какая у вас плохая память на женщин! — засмеялась она.
— А если еще учесть псевдоним моего коллеги… — с видом заговорщика начал Жарынин.
— Дмитрий Антонович, я бы вас попросил! — визгливым от гнева голосом оборвал его Кокотов.
— Молчу!
— Господа, не ссорьтесь. Я живу в триста восьмом номере. Заходите! Ах, да… — Она, вспомнив, небрежно кивнула на своего спутника. — Это Эдуард Олегович, мой мучитель и по совместительству адвокат.
Тот слегка поклонился соавторам с тем вежливым равнодушием, с каким юристы относятся ко всем людям, пока еще не нуждающимся в их дорогостоящих услугах.
— Жду в гости! — повторила Лапузина, глядя на Андрея Львовича.
Глаза у нее оказались светло-карие, ярко-грустные и отдаленно, очень отдаленно знакомые…
Наталья Павловна и «мучитель-адвокат», продолжая спор, двинулись дальше по аллее, а Кокотов, исполненный радостного, распирающего сердце недоумения, долго еще следил за ними взглядом. Жарынин выждал, пока они скроются за кустами пузыреплодника, и строго спросил:
— Значит, все-таки вы ее знаете?
— Я… я ее встречал… Но где и когда…
— Странно. Вы не похожи на мужчину, который не помнит знакомую женщину. Я вот… могу забыть. Но вы? Странно…
— Да, действительно странно…
— Кстати у ехидины Сен-Жон Перса есть забавное соображение о том, что «ночь любви не стоит утра вдохновения». К столу!
— Ну и что мы будем делать с вашим «Гипсовым трубачом»? — строго спросил Жарынин из клубов табачного дыма, будто Иегова из облака.
— Ну знаете! В конце концов, это вы мне позвонили, а не я вам! — возмутился Кокотов. — Вы меня сюда притащили, а не я вас! Если вы передумали, так и скажите и отвезите меня хотя бы до станции. У меня обследование.
— Бросьте! Все недуги от унынья и безлюбья!
— Какая здесь ближайшая станция?
— Ой, испугали! Никуда вы теперь не денетесь, пока не выясните, откуда вас знает Лапузина. Ладно, не пеньтесь! Займемся лучше делом! В вашем рассказе мне нравится, что Львов каждый год приезжает к гипсовому трубачу. Это хорошо! Но в фильме, мой прозаический друг, должна быть история. Сюжет. Если вы, конечно, не Сокуров или, упаси господи, поздний Тарковский. Но мы с вами не таковские! Наши герои не могут три часа просто бродить по экрану, ежась от амбивалентности бытия! И еще мне не нравится, что героиня гибнет. Почему она? У насекомых, например, после совокупления гибнет самец, а иногда даже самка его просто сжирает. Почему гибнет она, а не вы?
— Тогда не было бы рассказа.
— Вы уверены? А может, ваш герой мертв, он дух, ангел. И райская награда заключается именно в том, чтобы раз в год возвращаться на самое дорогое для покойного место…
— Тогда адское воздаяние — в том, чтобы раз в год возвращаться на самое страшное место?
— Голова-то у вас работает! Я не ошибся. Ну, вспомните, вспомните: когда вы были пионервожатым, случалось с вами что-нибудь эдакое?
— Вроде нет…
— Не может такого быть! В жизни всегда есть место подлому.
— Впрочем, было… Было! Я подрался. Нас даже разбирали на педсовете.
— Оч-чень хорошо! А вы говорите: не было. Рассказывайте!
— Подрались мы с Витькой Батениным, однокурсником. Он умер…
— От побоев? — радостно насторожился Жарынин.
— Нет. От пьянства.
— Когда?
— Недавно.
— Жаль. Очень жаль!
— Почему?
— И вы спрашиваете? Если б вы его убили, то попали бы в тюрьму, пострадали и могли сделаться Достоевским или, в крайнем случае, Солженицыным. У вас была бы здесь своя любимая скамейка…
— …на которой я не сидел! — язвительно уточнил Андрей Львович.
— Так в этом, глупыш, и заключается слава: мемориальные скамейки, на которых вы не сидели, безутешные любовницы, с которыми вы ни разу не спали, благородные поступки, которых вы никогда не совершали, афоризмы, которых вы не изрекали… Понимаете?
— Не очень…
— Поймете со временем. Из-за кого подрались? Из-за Лики-Ники-Таи? Ох, я вижу, вижу эту молодую драку на глазах у потрясенных пионеров. Как я это сниму!
— Мы ночью дрались, когда дети спали.
— Они проснулись. Проснулись и лупят изумленные глазенки на брутальный ужас взрослого мира! Драку я дам размыто, в «вазелине», а детские глаза крупно и четко, так, чтобы каждую дрожащую ресничку, каждую слезинку ребенка было видно! Как я это сниму! Так из-за чего вы махались?
— Не помню… Кажется, из-за стихов.
— Из-за стихов? Интересно. Подробнее!
— Ему не понравились мои стихи.
— А вы писали стихи?
— Конечно.
— И читали ему?
— Он попросил.
— Пили перед этим?
— Естественно.
— Что именно ему не понравилось в ваших стихах: рифма, ритм, система образов?
— А это важно?
— Конечно, Андрей Львович! Любая случайная деталь может стать впоследствии гениальным образом.
— Ему не понравилось все.
— Почитайте мне ваши ранние стихи! — попросил режиссер, заранее откидываясь в кресле и полузакрывая глаза.
— Не хочу!
— Пожалуйста!
— Нет…
— Экий вы… — только и сказал Жарынин, добавив лицом все остальное, что он думает про соавтора, и особенно про вчерашнее. — Ладно. Подрались. Дальше?
— Кто-то стукнул… Нас вызвали на педсовет, и директор лагеря сказала, мол, если еще раз повторится, нас выгонят и направят письмо в институт.
— Как ее звали?
— Зоя Константиновна. Зэка.
— Зэка? Очень хорошо! Я одену ее в брючный костюм цвета хаки. Ну вот, уже что-то брезжит. Итак, мы имеем избитого друга и злобную Зэка, которой наш герой… Лева…