Миша заботливо вел ее, лавируя между глубокими лужами.
– Вы домой едете? – спросил он, подходя к остановке автобуса и рассматривая плохо видные в вечерней тьме номера маршрутов.
– Нет, мне нужно в контору вернуться. Я же днем сорвалась, когда вы позвонили, все бумаги на столе оставила, а то, что нужно, в сумку не положила. А вы?
– Я тоже на работу. По-моему, нам нужен вот этот автобус, – он кивнул в сторону подходящего к остановке битком набитого «Икаруса». – Поехали, Анастасия Павловна, он нас довезет до метро.
– Да вы что, Мишенька! – не на шутку перепугалась Настя, увидев толпу в салоне и почти такую же толпу, собирающуюся штурмовать автобус с улицы. – Это же смерть моя. Я не могу ездить в толпе и в духоте, мне плохо становится. Пешком, пешком, только пешком.
– Но это далеко, – честно предупредил Миша, хорошо знавший ходившие по отделу легенды о невероятной лени Анастасии Каменской. – Пешком минут двадцать получится.
– Все равно, – она упрямо мотнула головой. – Это лучше, чем нюхать нашатырь и падать в обморок.
Они медленно шли по темной неприветливой улице. Впечатление от нравственного уродства Александра Галактионова оказалось таким сильным, что им обоим почему-то больно было не только обсуждать его, но даже думать о нем. Тротуар был широким, Настя шла почти не глядя под ноги и не подозревая, что на самом деле начиная с сегодняшнего дня она ходит по узенькой дощечке, по обеим сторонам от которой – смерть.
Придя домой, Настя первым делом залезла под горячий душ. Ей казалось, что грязь с души давно умершего Галактионова прилипла к ней намертво. Ей инстинктивно хотелось отмыться.
После душа стало немного легче. Чуть успокоилась ноющая спина, прошел противный озноб, сопровождавший ее почти постоянно из-за плохих сосудов. Настя сварила крепкий кофе, открыла банку консервов, отрезала кусок хлеба, но внезапно, понюхав содержимое банки, поставила ее обратно в холодильник. Оказалось, что аппетит у нее пропал. Вместо еды она залила в себя два полных стакана ледяного, из холодильника, апельсинового сока.
Несмотря на обжигающий кофе, ее снова начало знобить. Она забралась в постель, укрылась двумя одеялами, включила видеоприставку со своим любимым концертом трех лучших теноров на чемпионате мира по футболу. Хосе Каррерас, Пласидо Доминго и Лючано Паваротти.
Настя с наслаждением окунулась в блистательное мастерство певцов, разыгрывающих на поле «O sole mio» целый футбольный спектакль с маститым мэтром-нападающим, смешливым хавбеком и забавным суетливым новичком, словно бы бегущим рядом с мэтром и ноющим: «Ну дай повести, ну дай!» Нужно быть незаурядным актером, чтобы такие футбольные страсти изобразить в процессе исполнения популярной неаполитанской песни. И в конце, конечно же, ария Калафа, без которой великий Паваротти не покидает сцену ни одного концерта. Публика просто не разрешает ему этого. Она готова еще и еще, тысячу раз, сто тысяч раз видеть его сосредоточенное лицо, в конце арии озаряемое торжествующей улыбкой, и слышать его великолепный голос, произносящий: «Vincero! Vincero!» И в эту минуту никто из зрителей не сомневается, что этот тучный, потеющий шестидесятилетний человек с окладистой черной бородой, ослепительно белыми зубами и неизменным платком в руке действительно победит, встав во главе войска, как это клянется сделать принц Калаф…
По закону подлости телефон должен был зазвонить именно в это время. И он, конечно же, зазвонил.
– Как жизнь, ребенок? – послышался в трубке голос Леонида Петровича.
– Нормально.
– Замуж-то не передумала выходить?
– Вроде нет пока, – вяло отшутилась Настя.
– Эй, что это у тебя там? – насторожился отчим, уловив в трубке голос знаменитого певца. – Паваротти? По какой программе? Погоди, я сейчас включу.
– Это «видик».
– Откуда у тебя «видик»? У тебя же не было.
Голос отчима вдруг стал строгим. Он постоянно повторял Насте, что «честь для девушки дороже». У работника милиции может быть только зарплата и гонорары от творческой и преподавательской деятельности. Из других источников – ни копейки. Он одобрительно относился к тому, что дочь во время отпуска подрабатывала в издательствах, берясь за переводы с английского и французского, но при этом знал, куда и как она тратит свои деньги, как ежемесячные, так и дополнительные. И знал, что видеоприставку она не покупала и не могла купить, если только не взяла деньги в долг. Но на нее это не похоже…
– Пап, ты не волнуйся, этот «видик» у меня еще с октября. Он не мой, то есть не совсем мой…
– Анастасия, что это за штучки? Ты стала скрытной?
– Папа, понимаешь…
Она вдруг почувствовала, как глаза предательски наливаются слезами, а губы сводит мерзкая судорога – предшественница плача. Она не может сейчас рассказывать про Бокра, она сразу начинает плакать. Маленький смешной человечек, урка-лингвист и интеллектуал, исполнительный, творческий, обязательный, он обладал всеми качествами, которыми должен обладать настоящий мужчина. Уравновешенный, сдержанный, с чувством такта и меры. Нелепый и порой жалкий, с дурацким визгливым смехом. Он принес ей этот «видик», чтобы она могла просматривать видеопленки, которые он снимал по ее заданию, когда она вела одно частное расследование. Принес, но не забрал, потому что его убили. Он умер в больнице, у Насти на руках. Может быть, когда-нибудь она научится говорить о нем спокойно, без истерики. Может быть, когда-нибудь…
– Я расскажу тебе потом. Все, папа, я уже сплю. Целую, – сказала она более или менее ровным голосом, чтобы Леонид Петрович ничего не заметил. Осторожно положила трубку на аппарат, быстро выключила телевизор и свет и рухнула лицом в подушку, дав волю рыданиям.
Тихонько, стараясь не разбудить жену, он вылез из-под одеяла и на цыпочках прокрался в коридор. Плотно притворив дверь спальни, он перевел дыхание, снял с крючка в ванной махровый халат в темную полоску и прошел в комнату, которая до недавнего времени принадлежала их дочери, а теперь, когда она вышла замуж и живет в семье мужа, стала его кабинетом.
Здесь он оборудовал все любовно и с толком, сам покупал и развешивал по стенам книжные полки, сам ездил по мебельным магазинам выбирать себе письменный стол, большой, двухтумбовый, чтобы в расположенных по обеим сторонам ящиках можно было аккуратно разложить все бумаги и документы и ничего не перепутать и не потерять. Он не любил дневной свет, поэтому для кабинета купил тяжелые темные шторы, которые постоянно были задернуты и света почти не пропускали, создавая в комнате приятный сумрак.
И сам долбил стену сбоку от письменного стола, встраивая туда небольшой сейф. Никогда он не хранил в нем ничего особенного, для секретных документов пользовался сейфом на работе, но ему важно было это ощущение уединенности, оторванности от всего мира, от близких, уверенность в том, что пожелай он что-то скрыть – и он сможет это сделать. Больше всего он не любил быть на виду, когда о тебе все знают. Это относилось не только к посторонним, но и в равной степени к его жене. Мысль о том, что кто-то знает о нем слишком много, была непереносима, и не потому, что ему есть что скрывать, а потому, что для него это было сродни ощущению обнаженности среди одетых людей. С раннего детства он рьяно отстаивал право на собственную тайну, ибо в переполненном бараке все жили в условиях вынужденной открытости. Если у кого-то был понос, об этом тут же узнавали все, потому что в сортир на улицу приходилось бегать мимо всех окон. В бараке ничего нельзя было скрыть, ни единого слова, ни самого незначительного поступка. Из своего детства он вынес ненависть к людям и патологическую скрытность.