Прошло недели три. Раздался телефонный звонок. Черкасова вернулась из Парижа. Сказала, что заедет.
Мы купили халвы и печенья.
Она выглядела помолодевшей и немного таинственной. Французские знаменитости оказались гораздо благороднее наших. Приняли ее хорошо.
Мама спросила:
— Как одеты в Париже?
Нина Черкасова ответила:
— Так, как считают нужным.
Затем она рассказывала про Сартра и его немыслимые выходки. Про репетиции в театре «Соле». Про семейные неурядицы Ива Монтана.
Она вручила нам подарки. Маме — изящную театральную сумочку. Лене — косметический набор. Мне досталась старая вельветовая куртка.
Откровенно говоря, я был немного растерян. Куртка явно требовала чистки и ремонта. Локти блестели. Пуговиц не хватало. У ворота и на рукаве я заметил следы масляной краски.
Я даже подумал — лучше бы привезла авторучку. Но вслух произнес:
— Спасибо. Зря беспокоились.
Не мог же я крикнуть: «Где вам удалось приобрести такое старье?!»
А куртка действительно была старая. Такие куртки, если верить советским плакатам, носят американские безработные.
Черкасова как-то странно поглядела на меня и говорит:
— Это куртка Фернана Леже. Он был приблизительно твоей комплекции.
Я с удивлением переспросил:
— Леже? Тот самый?
— Когда-то мы были с ним очень дружны. Потом я дружила с его вдовой. Рассказала ей о твоем существовании. Надя полезла в шкаф. Достала эту куртку и протянула мне. Она говорит, что Фернан завещал ей быть другом всякого сброда…
Я надел куртку. Она была мне впору. Ее можно было носить поверх теплого свитера. Это было что-то вроде короткого осеннего пальто.
Нина Черкасова просидела у нас до одиннадцати. Затем она вызвала такси.
Я долго разглядывал пятна масляной краски. Теперь я жалел, что их мало. Только два — на рукаве и у ворота.
Я стал вспоминать, что мне известно про Фернана Леже?
Это был высокий, сильный человек, нормандец, из крестьян. В пятнадцатом году отправился на фронт. Там ему случалось резать хлеб штыком, испачканным в крови. Фронтовые рисунки Леже проникнуты ужасом.
В дальнейшем он, подобно Маяковскому, боролся с искусством. Но Маяковский застрелился, а Леже выстоял и победил.
Он мечтал рисовать на стенах зданий и вагонов. Через полвека его мечту осуществила нью-йоркская шпана.
Ему казалось, что линия важнее цвета. Что искусство, от Шекспира до Эдит Пиаф, живет контрастами.
Его любимые слова:
«Ренуар изображал то, что видел. Я изображаю то, что понял…»
Умер Леже коммунистом, раз и навсегда поверив величайшему, беспрецедентному шарлатанству. Не исключено, что, как многие художники, он был глуп.
Я носил куртку лет восемь. Надевал ее в особо торжественных случаях. Хотя вельвет за эти годы истерся так, что следы масляной краски пропали.
О том, что куртка принадлежала Фернану Леже, знали немногие. Мало кому я об этом рассказывал. Мне было приятно хранить эту жалкую тайну.
Шло время. Мы оказались в Америке. Нина Черкасова умерла, завещав маме полторы тысячи рублей. В Союзе это большие деньги.
Получить их в Нью-Йорке оказалось довольно трудно. Это потребовало бы невероятных хлопот и усилий.
Мы решили поступить иначе. Оформили доверенность на имя моего старшего брата. Но и это оказалось делом хлопотным и нелегким. Месяца два я возился с бумагами. Одну из них собственноручно подписал мистер Шульц.
В августе брат сообщил мне, что деньги получены. Выражений благодарности не последовало. Может быть, деньги того и не стоят.
Брат иногда звонит мне рано утром. То есть по ленинградскому времени — глубокой ночью. Голос у него в таких случаях бывает подозрительно хриплый. Кроме того, доносятся женские восклицания:
— Спроси насчет косметики!..
Или:
— Объясни ему, дураку, что лучше всего идут синтетические шубы под норку…
Вместо этого братец мой спрашивает:
— Ну как дела в Америке? Говорят, там водка продается круглосуточно?
— Сомневаюсь. Но бары, естественно, открыты.
— А пиво?
— Пива в ночных магазинах сколько угодно.
Следует уважительная пауза. И затем:
— Молодцы капиталисты, дело знают!..
Я спрашиваю:
— Как ты?
— На букву ха, — отвечает, — в смысле — хорошо…
Впрочем, мы отвлеклись. У Андрея Черкасова тоже все хорошо. Зимой он станет доктором физических наук. Или физико-математических… Какая разница?
Все считали его неудачником. Даже фамилия у него была какая-то легкомысленная — Головкер. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому человеку, склонному к рефлексии. Головкер был именно таким человеком.
В школе его умудрились просто не заметить. Учителя на родительских собраниях говорили только про отличников и двоечников. Среднему школьнику, вроде Головкера, уделялось не больше минуты.
В самодеятельности Головкер не участвовал. Рисовать и стихи писать не умел. Даже читал стихи, как говорится, без выражения.
Уроков физкультуры не посещал. Был освобожден из-за плоскостопия. Что такое плоскостопие — загадка. Я думаю — всего лишь повод не заниматься физкультурой.
Учитель пения говорил ему:
— Голоса у тебя нет. И души вроде бы тоже нет.
Учитель скорбно приподнимал брови и заканчивал:
— Чем ты поешь, Головкер?..
Общественной работой Головкер не занимался. В театр ходить не любил. На пионерских собраниях Головкера спрашивали:
— Чем ты увлекаешься? Чему уделяешь свободное время? Может, ты что-нибудь коллекционируешь, Головкер?
— Да, — вяло отвечал Головкер.
— Что?
— Да так.
— Что именно?
— Деньги.
— Ты копишь деньги?
— Ну.
— Зачем?
— То есть как зачем? Хочу купить.
— Что?
— Так, одну вещь.
— Какую? Ответь. Коллектив тебя спрашивает.
— Зимнее пальто, — отвечал Головкер…
Закончив школу, Головкер поступил в институт. Тогда считалось, что это — единственная дорога в жизни. Конкурс почти везде был огромный. Головкер поступил осмотрительно. Подал документы туда, где конкурса фактически не было. Конкретно — в санитарно-гигиенический институт.