Мы не обмолвились с Прометеусом ни словом. Даже Гица, завзятый весельчак, не сумел разговорить попутчика. А я все думал, узнал ли меня Прометеус? Впрочем, он мог и не видеть моего лица. Ведь в тот день, когда мы с мальчиками пришли на экскурсию к Олимпу, Прометей висел высоко. Под самыми облаками. Было жарко, и по нему стекал пот.
– Ученики, – сказал я, – взгляните на этого несчастного. Боги всего лишь заточили его тело. Но душу свою он заточил сам.
– Что сделал Прометей? – спросил Асклепий.
– Он позволял себе мыслить.
– Но ведь и мы мыслим, – возразил кто-то, – разве не этим мы занимаемся на уроках философии?
– Разница есть. – Я закашлялся и, прочистив горло, продолжил: – Мы занимаемся полезными мыслями. Тем, что найдет себе практическое применение. К примеру, Асклепий размышляет о медицине. Гор размышляет о гончарном искусстве. И так далее.
– О чем же размышлял Прометей, что его наказали так жестоко? – ужаснулся один из учеников.
– Сказавший это будет висеть рядом с ним, – отрезал я, – а теперь идемте.
В это время над нами появилась птица. Дети в ужасе затихли, наблюдая, как она кружит около Прометея, а потом садится рядом с ним. Правда, самый зоркий из нас, Асклепий позже говорил, что птица мало похожа на орла, скорее на ворона. Но я велел ему замолчать.
Интересно, к какой горе он едет сейчас?
Я всегда уважал Прометея, хотя и боялся говорить об этом вслух. Нам, кентаврам, куда сложнее висеть на скале, чем людям. Но в душе я всегда любил Прометея за то, что он бросал вызов невозможному. Мы подвезли попутчика, после чего тронулись к мясокомбинату. Я все повторял: вызов невозможному, вызов невозможному, – а вокруг мне чудились лица учеников, запах цветов и моря.
Я не выдержал и побежал.
Я вымыл руки и закурил, ожидая следующей партии. Двести лошадей было осмотрено, ни одна из них не являлась переносчицей заразы. И стало быть, на колбасу они вполне годились. Я курил, стараясь не смотреть на животных, которых вели на бойню после ветеринарного осмотра. Увы, от такой работы раз в месяц я не мог отказаться. Молдавия переживала тяжкие времена, и лечение собак и кошек меня уже не спасало.
Этому ли учил нас Кентавр?
Я докурил, затоптал окурок в грязь резиновым сапогом и повернулся к подбежавшему работнику мясокомбината.
– Тут коня вели, а он взбесился, – крикнул он, – лучше вам уйти, еще сюда примчится, затопчет!
Мы выбежали за ворота, и я увидел, как от комбината уносится галопом мой учитель. Сомнений не было. Это Кентавр.
Кентавр бежал. Он не убегал от смерти, я это ясно видел, да учитель никогда и не боялся ее.
Кентавр просто бежал, не для того, чтобы успеть куда-то, как бежим мы, задыхаясь и злобно поглядывая на часы, да у него и часов-то не было, и Кентавр не сбивался на быстрый шаг, чтобы затем, передохнув, снова бежать. Ему незачем было отдыхать, потому что он не уставал, а просто бежал. Бежал, потому что хоть он и был старым, умирающим Кентавром, но жизнь его и душа, да и сам он были слишком велики для этого мира. И кажется, вздохни он по-настоящему, полной грудью, и мир этот разлетится на мелкие осколки, как Вселенная во время Великого Взрыва, и семечко, что в душе Кентавра, разрастется до масштабов нового космоса. И поэтому, а может быть еще и потому, что ему хотелось просто бежать, он бежал.
Он не несся стрелой и не сбивал с ног людей, пытавшихся поймать его. Лицо учителя было немного наивное, как и у всех детей, кто не перешагнул черту совершеннолетия и заклинания «теперь пора подумать о том, как ты станешь зарабатывать на кусок хлеба, малыш». Он был полон собой, счастьем жить с самим собой в мире и согласии. Он получал удовольствие от того, что бежал.
Кентавр перепрыгивал дыры в асфальте, огибал деревья, забавляясь, бежал по тонкой кромке тротуара и даже несколько минут опережал автобус, еще не разогнавшийся после остановки, что находится напротив мясокомбината. Он бежал так, словно это была не грязная провинциальная дорога, а побережье моря, лесная тропа или склон холма. Он бежал бы по Луне или в воде. Для него существовал только он сам и его бег.
Впереди него под деревом стоял маленький горбун. Когда Кентавр метнулся в сторону, горбун бросил между копыт беглецу шест. Кентавр упал, ободрав бока в кровь. И уже лежа на земле, Кентавр бросил взгляд на меня. Его тащили туда, где шел забой, а я все не мог оторваться от глаз учителя. Они были веселы. Но в них не было прежней легкости. И я понял, что Кентавр уже не так счастлив, как раньше.
Иначе он бы не дал себя поймать.
Они ничего не поняли. Конечно. Ничего другого я от них не ожидал. Робкие смешки, затем смех, и наконец оглушительный гогот. Но поначалу публика напряглась: после моих слов «по ведовским картам Молдавия – Богом забытое место» их лица застыли. Им показалось, что прошло несколько мгновений до того, как городской голова, с целью разрядить обстановку, начал смеяться. И видели бы вы, какое облегчение было на лицах публики, когда они решили свести мои слова к шутке, решив, что это и есть шутка. Это как если бы вампирам вдруг сказали, что они вампиры. Они бы испугались, а потом решили посмеяться над страшными словами и продолжили вгрызаться в чужую плоть. При этом воображая, что на столе – тропические фрукты.
Я удивляюсь сам себе. Несмотря на то что меня предупреждали о нежелании жителей Молдавии признавать очевидные факты, я все-таки надеялся на то, что меня поймут.
– Знаешь, почему тебя так тянет в Молдавию, Агасфер? – спросил меня Великий магистр нашего ордена, когда я собирался в Кишинев.
– Нет, ваше сиятельство, – скромно ответил я.
– Потому что ты – молдаванин.
Я неискренне и долго смеялся. Ничего смешнее его сиятельство Дракула не мог сказать. Ведь он сказал это несчастному еврею, проклятому две тысячи лет назад на пыльной улочке Иерусалима. Улочке – сильно сказано. То был песчаный пустырь. На нем прилепились друг к другу два маленьких глинобитных домика. Их близость была тем более удивительна, что места на пустыре было достаточно. Все просто: в одном домике жили наши родители, а в другом – мы, я и моя жена Ниса. Я построил наш дом совсем рядом с родительским, чтобы слышать, как по ночам ворочается женщина, давшая мне жизнь. К тому же сновидения матери меня всегда успокаивали. А по утрам, еще когда солнце только собиралось взойти над городом, Ниса нежно будила меня, чтобы я поел и отправлялся работать. Мы звали родителей. Глядя, как они торопливо жуют пищу немногими оставшимися зубами, я испытывал нежность. Мы были счастливы, хоть Бог не дал нам детей.
– Мои родители будут моими детьми, – сказал я Нисе, когда мы узнали от знахаря, что она бесплодна.
Я мог бы развестись – законы позволяли это, – но Ниса слишком глубоко поселилась в моем сердце. Да, я говорю штампами, но лишь потому, что счастье – это застывшая и оплавленная форма бытия.