С теми же церемониями, что и комментатор, был принят, угощен и опробован на том же фильме известный детский писатель, тоже еврей; обласкан, отпущен с миром и тою же вежливой просьбой не отлучаться.
Затем доставили Главного режиссера, отнюдь не перепуганного, ибо знал, для чего позван. Улыбки, рукопожатия, кофе, коньяк следовали своим чередом. За словом настало дело. Безупречно отпечатанный сценарий с приложением разноцветных схем генерал просмотрел быстро, сноровисто, выяснилось, что умеет схватывать суть даже в области, от него далекой, высказал дельные замечания, и Режиссер, осмелев, попросил уточнить кое-какие не совсем ясные детали, на что хозяин кабинета ответил вежливо — это не столь существенно, детали отработают другие товарищи, Главного режиссера не годится отвлекать на мелочи.
Прощаясь, Рюмин приглашал заходить, словно и на самом деле к нему можно было заглянуть на кофеек по-приятельски, будто кто-то по доброй воле полез бы в клетку выпить коньячку с только что отловленным в тайге тигром…
Напоследок Рюмин принимал Главного художника, того попросили — еще три дня назад — подготовить эскизы в окончательном варианте, притом два экземпляра, абсолютно идентичных. Поутру Художник со своею бригадой чуть не в лупу еще и еще раз пересмотрел планшеты — превосходный ватман, великолепные тушь и акварель, доставленные с Лубянки. На обороте поставили пять своих подписей, переложили планшеты картоном, с великим тщанием упаковали, перевязали не бечевкой, а шелковой тесьмой, три упаковки оказались громоздкими, в «Победе» могли не поместиться, но товарищи с Лубянки предусмотрели по собственной инициативе и это, приехали в просторном семиместном ЗИСе. Главный художник уселся, гордый и оказанной честью, и предупредительностью, и ответственностью поручения, и тем, что, кажется, они впятером сработали и добротно, и нестандартно, и даже талантливо. Жаль, к Рюмину его коллег и помощников не пригласили, некому будет выслушать похвалу.
По коридорам связки планшетов несли офицеры, точно иконы держали во время крестного хода, Главный художник, нервически веселясь, подумал, что ему самому только что кадила да наперсного креста недостает, и даже улыбнулся, представив себя — с впечатляюще иудейской внешностью — в православном священническом облачении.
Рюмин встретил тоже веселенький — Художнику где было знать, что коньячку по служебной необходимости генерал сегодня хлебнул трижды — в компании с Комментатором, Детским писателем и Режиссером, благодатный напиток был подан и теперь. Художник пил без опаски, запросто с грозным Рюминым, жаль, никому не расскажешь… Генерала шатнуло разок, повинился перед гостем: служба такая, приходится и выпивать; и сострил привычно, мол, сам Бог велел, у меня и фамилия соответствующая…
Вдвоем, на равных, без посторонней помощи расставили в ряд стулья, Художник разместил на сиденьях, прислонив к спинкам, отменно выполненные планшеты, попросил разрешения кратко пояснить суть общего замысла. Рюмин слушал с пониманием — интеллигентный человек! — лишь на одном фрагменте общего плана задержался, задумался, не выражая, впрочем, неудовольствия, только размышляя, и даже, будто на выставке профессионал, рассмотрел фрагмент через неплотно сжатый кулак, это уже перегнул, подумал Художник, не живописное полотно этаким манером рассматривает… Осведомился, имеются ли в мастерских вторые экземпляры — словно бы его распоряжение могли не исполнить! — и, получив подтверждение, попросил оставить все привезенное, чтобы показать Лаврентию Павловичу и, возможно, и… Он многозначительно повернул голову к портрету на стене. А прощаясь, среди общих фраз, как бы мимоходом осведомился, имеет ли Художник — будто не изучал его биографию, прежде чем дать задание, — имеет ли он Сталинскую премию. Огорчился, сказал, что это дело поправимое…
На том «день работников искусств» закончился — плодотворно для Рюмина, благополучно для приглашенных. Оставался еще один, но с ним следовало и предполагалось побеседовать в ином месте и по другой методике.
Если бы посторонний каким-то фантастическим образом мог оказаться здесь, в этой невысокой комнате, скупо, даже скудно обставленной, притемненной с утра тяжелыми шторами, устеленной недорогими, лишь бы скрадывали звук, коврами, с единственной, редкой по тем временам роскошью — камином, лишенным, однако, обычных украшений, — он в первые мгновения, скорее всего не узнал бы человека, что сгорбился в низком удобном кресле перед пылающими поленьями, одетого в длинный халат, кое-где не прикрывающий солдатского бязевого белья, обутого в низкие, без твердых подошв, собачьего меха сапоги-чулки, человека, знакомого в лицо всем без исключения в стране и почти не похожего сейчас на себя, каким его привыкли видеть, знать, помнить.
Отблески живого пламени трепетали, неровно освещая фигуру и лицо, они то затемняли, то высвечивали на щеках — впалых, с резкими морщинами — неглубокие, но частые оспины, незаметные ни на одном изображении; волосы на голове просвечивали, было видно, как они редки, а не плотно-густы. Грудь, не обтянутая подбитым ватою френчем, была впалой, и это подчеркивало жидкую выпуклость брюшка; рука висела безвольно, едва не касаясь ковра; глаза, на портретах проницательно прищуренные, были сейчас тусклы и полуприкрыты тяжелыми набрякшими веками; усы обвисли; подбородок обмяк.
Старый, почти дряхлый, даже на вид одинокий человек в неряшливой одежде помешивал огонь в камине, изредка брал щипцами уголек и разжигал гаснувшую трубку, отхлебывал глоток вина, ничуть не хмелея и не взбадриваясь от этих редких мелких глотков слабого киндзмараули.
Если бы посторонний увидел его таким, не узнав сразу, он испытал бы, наверное, жалость и сочувствие к одинокому, неухоженному, почти дряхлому старику, но посторонний не мог проникнуть сюда, в невысокую сумрачную комнату, а случись такое чудо, не увидел бы того, что видели только немногочисленные люди из челяди.
Ничего не болело — и одновременно как бы страдало все тело, усталое, недужное, слабое. Воля к жизни уходила, мысль рассредоточивалась, растекалась, внешность менялась катастрофически. Ему только что исполнилось семьдесят три года, но чувствовал он себя и выглядел много старше.
Гораздо больше, чем он сам, походил на Сталина актер Михаил Геловани, осанистый, с тихой, но твердой, без пришаркивания походкой, уверенным выражением лица, моложавостью всего облика. Геловани родился раньше на тринадцать лет, впервые сыграл роль Вождя, когда перевалило на половину пятого десятка, и с тех пор стал почти монополистом на исполнение этой роли, другие актеры с ним сравняться не могли. Иногда приходило странное ощущение: будто не Геловани выступает в образе Сталина, а Он сам исполняет роль Михаила Геловани, загримированного под Него.
Когда обрушилась старость, он перестал фотографироваться (размножали прежние, где он моложе, портреты), редко появлялся в кинохронике (и только на средних планах), о том, как он выглядит, народ судил либо по этим изображениям, веря им, поскольку Он давно стал если не Богом, то полубогом, а боги, известно, неподвластны течению времени, либо народ судил по загримированному и точно перенявшему Его манеры, повадки, жесты Михаилу Геловани. Кремлевская и кунцевская челядь наблюдала его, так сказать, в натуральном виде, но это не причиняло особого беспокойства: их мало и они болтать не станут.