Столярный цех киностудии «Мосфильм» чуть не в полном составе занимался унизительным для мастеров высокой квалификации делом: ошкуривал бревна, проходил по ним деревенскими настругами, а художники-декораторы с помощью паяльных ламп выжигали на свежо пахнущих столбах произвольные узоры, покрывали бесцветным лаком.
Автомобильный батальон заканчивал тренировки, они в последние дни слегка изменились: не к прямой, а к выгнутой стенке пришвартовывались открытыми задними бортами автомобили ЗИС — шестнадцать машин, разделенные на две равные группы.
Холмогоров — у него был отгул после ночного дежурства — вынул из ящика газеты, удивился чистым страницам, развернул, прочитал раз, другой, быстро оделся и рысцой отправился к «Союзпечати». Киоскерша его знала, и, конечно, у нее сыскался в заначке экземпляр.
Из письменного стола — ящик на запоре — вынул свою «Летопись безумного государства», заполнялся уже третий альбом. Перечитал собственные стихи, поставленные эпиграфом, поэзии тут нет, конечно, однако…
В этом безумном мире
Дважды два — не четыре,
И у подвижных планет
Орбит, оказалось, — нет.
Лошадь, привычна к овсу,
Аппетитно жует колбасу,
Волга впадает не в Каспий,
Солнцем зовут — ненастье.
В мире безумном этом
Тьма именуется светом,
Правдой числится — ложь,
Лишь масло здесь режет нож.
Каждый — и весь народ —
Задницей ходит вперед.
В радуге — пять цветов,
Кошки пугают псов.
В мире этом безумном
Глупца объявляют умным,
Лапоть зовут сапогом,
Друга народа — врагом…
Обращение к евреям, вырезанное из газеты, в альбом не помещалось, он раскроил на колонки, аккуратно подогнал, выровнял куски, приклеил Правительственное сообщение о приговоре. На сообщение о демонстрации в честь Женского дня внимания не обратил, не придал значения.
После он еще и еще перечитывал наклеенные документы… Среди троих русских мог оказаться и он… Может быть, спасло то, что вождей лечить не приходилось. Или — слепой случай… Господи, какой ужас. И какой позор для нас, российской интеллигенции. Никто не поднял голоса протеста, все молчат, все. А ведь именно ей искони было присуще бескорыстное стремление стать на защиту слабых, угнетенных, несправедливо преследуемых, именно она шла в тюрьмы, в каторгу, на плаху, заведомо зная, что практической пользы от этого не будет никому… А мы сейчас молчим, и даже кое-кто одобряет… Стыдно…
В камеры подземной Лубянки вместе с завтраком принесли газетные оттиски. После того, как их принесли, надзиратели остались у дверей камер, глазки не закрывались. Узнав из газет о суде, которого не было, о вынесенном приговоре, пятеро евреев и трое русских — врачи-вредители, шпионы, убийцы, гады — на виду равнодушных стражей сперва как один окаменели; после они писали письма, плакали, отворотясь к стенке, бились головой, метались по узким помещениям, засыпали патологическим сном, взывали о пощаде и, зная, что им терять нечего, проклинали вслух неведомо кого. Тренированная и тщательно проинструктированная охрана безмолвствовала, в ее задачу входило единственное: наблюдать, чтобы гады не покончили самоубийством.
Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала местечковая, не шибко-то образованная Циля Вулфовна Лифшиц, спешно укладывая в купленные Соней рюкзаки жалкие, но такие дорогие вещи: тоненькое золотое колечко, нитку фамильного мелкого, дешевого жемчуга, царский червонец, полученный дедом за солдатскую службу; укладывая простыни в тщательных заплатах, наволочки, платьишки, ночные рубахи, носки, ложки-вилки, миски, кружки… Дело Бейлиса, дело Бейлиса, бормотала она и порывалась позвонить сестре и сыну и боялась звонить…
Как повелось в последние дни, Сережка встречал Соню у метро «Электрозаводская», неподалеку от заводской проходной. Они кидались друг к другу и радовались. Соня смеялась, рассказывала о своих делах, он — о своем. Так было и сегодня — ни словом не обмолвились о том, что в газетах. Они все понимали, ужас навис над ними, и невозможно было говорить об этом, нужны были взгляд, прикосновение, объятие на виду у всех… Они шли по длинному низкому Рубцовскому мосту через Яузу, шли, обнявшись, останавливались, целовались…
Художник настаивал: исправленные эскизы он представит товарищу Рюмину лично. Генералу с дачи позвонили, он согласился.
Встретил едва ли не приветливей обычного, сперва коньяк, кофе, комплименты, вопросы о семье, о том, удобно ли на даче. И, наконец: ну-с, посмотрим, как там у вас получилось…
Туго натянутые на доски листы ватмана. На каждом полотнище, что свисали с карнизов бывших торговых рядов напротив Мавзолея, на этих красивых, красных, революционных полотнищах посередине броско выписаны белые круги с черной свастикой в центре. И на рукаве мундира Генералиссимуса на портрете изображена была повязка с той же свастикой.
«Ну, что ж», — спокойно сказал Рюмин.
Он позвонил, вошли двое — знакомые, из тех, что почтительно сопровождали по светлому рюминскому коридору.
— Убрать, кратко велел Рюмин, поведя головой в сторону Художника.
Те поняли без пояснений.
Он сидел за столом и возводил поклеп на себя, профессор, доктор наук, полковник медицинской службы, фронтовик, орденоносец, член партии с 1920 года, ведущий специалист Кремлевского лечсанупра Холмогоров Николай Петрович, русский, не привлекавшийся, не состоявший… и так далее…
«Внимательно ознакомившись с Обращением к советским евреям, считаю долгом поставить в известность, что на самом деле являюсь…» Он остановился, призадумался, вспомнил, как жена шутила в молодости, переводила его имя, отчество и фамилию на еврейский, написал: «…Бергманом Колманом Пинкусовичем, а документы, послужившие затем основанием для выдачи удостоверения личности, похитил у красноармейца, убитого в бою под Псковом и Нарвой, где родилась могучая Красная Армия во главе с великим полководцем товарищем Сталиным.
По ложным документам и под чужой фамилией я вступил в ряды большевистской партии, под этим чужим именем русского человека я, еврей, Колман Бергман, прожил всю сознательную жизнь. Пламенный призыв соплеменников-евреев пробудил совесть…»
Сталин ходил по комнатам кунцевской дачи. А там, в Кремле, в его служебных апартаментах, опробовали в последний раз новейшую аппаратуру опытного производства…
«…Красит нежным светом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся советская земля. Кипучая, могучая, никем не победимая, страна моя, Москва моя, ты самая любимая…»
…не выключали на ночь, оставили на полную громкость, не ложились, в шесть били, как обычно, куранты, а после…
…нет! не-ет! не-е-т! ой боже, этого не может быть, нет! н-е-т! боже мой, они сошли с ума, Фима, скажи мне, они сошли с ума, почему ты молчишь, Фимочка, что будет с нами, доченька, Сереженька, мальчик мой, а где же мой Геночка, почему нет Геночки, они его тоже убьют, а Белочка, наша Белочка, и она тоже, я не хочу, я не хочу, я не хочу, боже мой, боже… Сонечка, иди ко мне, дочечка, я не хочу, н-е-е-е…