Дружбы между девочками никак не образовывалось. Оно и понятно. Во-первых, тети-Шурина Иринка на целых аж четыре года была старше Катьки. А кому охота с малявками связываться?! Во-вторых, у Ириски играла человеческая музыка: группа «Спейс», «Миллион алых роз», «Бони М», а у Самохваловых бесконечное «А-атвари… потихо-о-о-ньку кали-и-ит-ку…», ну и типа того. В-третьих, Катька оказалась владелицей подаренных курсантами из Никарагуа косметических наборов «на вырост» («в детстве только проститутки красятся»), предусмотрительно спрятанных Антониной Ивановной в неприкосновенный секретер. Санечка трижды просила соседку продать один за «приличные» деньги, но всякий раз получала отказ, мол, не только же у тебя дочь.
– Так испортятся же! – отчаивалась тетя Шура. – Пока Катька-то вырастет.
– Не испортятся, – уверяла ее Антонина, стоявшая на страже дочерней красоты, и неважно, что будущей.
Сама Антонина наборы не жаловала, предпочитая помаду «Жизель» ядовито-сиреневого перламутра и польские тени в круглых коробочках.
Четвертая причина была самая серьезная: у соседской Иринки жил говорящий попугай и вдобавок еще и рыбки. Рыбки быстро передохли, а птица осталась и якобы называла хозяйку по имени: «Иррр-риска! Ирр-риска!»
– Слышала?
Катька старательно кивала головой, отчаянно лицемеря. Ничего, кроме слов «сика», «сволочь» и «дай», она разобрать не могла. Но от этого зависть не убывала.
И даже чуть не убила Катю Самохвалову. Перепуганная Санечка вызывала «Скорую» к побагровевшей Катьке, вытаращившей глаза на птичью клетку, и умоляла ничего не говорить маме.
А как не говорить?! Соседи донесут быстрее, чем Антонина Самохвалова вернется из своего училища. Нет, рассказать, конечно, надо, но особым образом, как о подвиге ради жизни на земле.
Рассказали, в красках расписав, как несли «раненого бойца» из одного подъезда в другой, как при этом «боец хватал ртом чистейший озонированный воздух района», как сжималось при этом доброе Санечкино сердце и как хорошо, что все хорошо закончилось. О попугае не сказали ни слова.
История про подвиг не помогла.
– Сво-о-олочь ты! – обиделась Антонина Ивановна на дочь. – У тебя астма, идиотка! Сдохнуть ведь могла из-за этого сраного попугая!
Катька возражать не стала: уткнулась в подушку и заплакала то ли от обиды, то ли от радости, то ли от того, что чувствовала себя безмерно виноватой.
Вообще, чувство вины посещало младшую Самохвалову довольно часто: когда ложилась в постель на папино место, когда приходили гости, когда подруги жалели маму. И больше всего, когда случался приступ – вроде как нарушила субординацию и собралась снова занять чужое место, на этот раз мамино.
– Нет уж, подожди, – успокаивала ее Антонина, – сначала я сдохну, а потом уж и ты. А там, глядишь, и лекарство от астмы придумают…
Такой расклад Катьку не устраивал: ей хотелось, чтобы придумали завтра, а еще лучше сейчас. От невыносимости мечты накатывали рыдания.
– Я буду врачом, – заявила она матери.
– Замуж сначала выйди, – посоветовала та дочери и сердито зашелестела выкройкой нового платья.
– Это ты себе? – виновато поинтересовалась Катька.
– Тебе! Мне-то зачем? – по-военному четко произнесла Антонина Самохвалова и неожиданно всхлипнула.
Услышав материнский всхлип, девочка отчаянно заревела.
Ревели в два голоса, каждая – со своей интонацией. Слезы лились обильно, Катька жмурилась, шмыгала носом, мать песенно причитала. Потом разом остановились, выдохнули и замолчали.
– Чай, что ли, ставить? – в нос протрубила Антонина.
– Ставь, – разрешила Катька.
Чаевничали на кухне за столом-книжкой, но зато с хрустальными розетками и витыми позолоченными ложками. Варенье в вазочке янтарно искрилось.
Антонина Ивановна заполнила розетку, протянула ее дочери и ласково проговорила:
– На-а-а, страшненькая моя.
«Стра-а-ашненькая», – подумала Катя и оглянулась на себя в зеркало. И, слава богу, в нем, кроме распахнутой в зал двери, ничего не было видно.
Кто заставлял меня ее рожать? Сыну уже семнадцать стукнуло. Школу окончил. А Сеня все «роди да роди», «роди да роди». Вот и родила. Тут он и заболел. Восемь было Катерине, когда Сеня умер. И слава богу. Ведь ничего уже не понимал. Ни-че-го-шень-ки! Меня только мамой звал: «Ма-ма! Ма-ма». Катьку увидит – плачет. И все время: «Уйди. Уйди». Та обижается. А я что сделаю? Не в психушку же его сдавать. Жалко. А он как дите малое. Катя его стыдилась… Господи, чего уж теперь? Для себя я ее родила. Для себя! Пусть в старости опорой мне будет…
– Да-а-а, Тонечка. Кто ж вот знал? Кто ж вот знал, что так получится? – причитала за поминальным столом Главная Подруга Семьи Ева Соломоновна Шенкель, закатывая глаза под насурьмленные брови.
Катя перевела глаза на мать. Та оправила на груди платье, взбила прическу, лукаво улыбнулась Главной Подруге и строго посмотрела на дочь – Катя съежилась и уткнулась в чашку.
– Пьешь?
Девочка виновато закивала головкой-луковкой.
– Вот и пей.
Луковка снова кивнула.
– Пей. И иди музыкой занимайся. Вообще обленилась. За целый день к инструменту не подошла.
Катя залилась краской и отодвинула чашку в сторону.
– Разольешь! – прикрикнула Антонина, после чего девочка старательно поправила чашку и вынула из нее ложку.
– Иди занимайся. Уроки сделала?
Катя кивнула.
– Форму погладила?
Еще кивок.
– Трусы? Чулки?
– Ма-а-ама… – смущенно пискнула дочь.
– Что «ма-а-ма»? – с искренним облегчением разразилась Антонина Ивановна. – Что-о-о-о «ма-а-а-ма»?
– Ничего, – ответила Катя и встала со стула.
– Ты… на мать… так… не смотри! – старательно, как на приеме у логопеда, выговаривая все слоги, отчеканила Антонина и взяла паузу. – И не огрызайся!
Катя, как стойкий оловянный солдатик, повернулась на одной ноге и понуро направилась в комнату, в присутствии гостей почтительно называвшуюся «детская».
– И не дерзи матери! – прикрикнула, распаляясь, старшая Самохвалова в луковичный затылок. – Видала, Ева?!
Ева Соломоновна старательно сложила блестящие после жирной самохваловской еды губы и укоризненно помотала головой. Если по совести, то ничего из ряда вон выходящего в Катином поведении за столом она не заметила: ни вызова, ни дерзости. Мало того, ее большое еврейское сердце бухало в груди от зависти. Ева была бездетна. Ей бы такую луковичку за столом! Она бы целовала ее в затылок.
Но существовала еще и многолетняя дружба с Антониной Самохваловой, и эта дружба требовала соблюдения приличий. Поэтому Ева Соломоновна старалась изо всех сил: поджимала губы, если того требовала ситуация, искренне возмущалась и даже давала советы дидактического характера. Потом – мучилась, потому что похороненное заживо материнство Евочки Шенкель требовало сатисфакции.