— Вы представляете? — снова возмутился Пилу. — Ну с какой стати Бог станет обращать внимание на какие-то игрушки?
— Порой трудно понять, почему другие люди верят в то, а не в другое, — уклончиво ответила я.
— Но… это же просто мягкие игрушки? — изумился Пилу. — И потом, они считают, что музыка — это тоже грех, вы об этом знали? И танцы тоже, и вино, и сосиски…
— Сосиски? — удивленно переспросил Франсуа.
— Не только. На самом деле у них вообще почти все charcuterie [46] грехом считаются, — со знанием дела сообщил Пилу. — Кое-что, правда, они есть разрешают. Но только мусульманскую разновидность такой еды. Вкус почти такой же, как у обыкновенной, но продается она в особых магазинах и только в больших городах — ну там, в Бордо, например, — а стоит не меньше чем десять евро за упаковку.
Пилу и Франсуа выразительно переглянулись. А я повернулась к Дуа и спросила:
— Где же ты теперь живешь?
Она пожала плечами:
— С дядей и тетей.
— С Каримом и Соней?
Она кивнула.
— А тетя Соня тебе нравится?
Она слегка передернула плечиками, будто в недоумении, и сказала:
— Вообще-то она ничего, только очень неразговорчивая. Алиса мне нравилась куда больше.
Я заметила, что она, говоря об Алисе, употребила прошедшее время.
— Нравилась? Значит, ты считаешь, что она домой не вернется?
И Дуа снова недоуменно передернула плечиками. Даже не пожала ими, а лишь слегка качнула; это был жест такой же естественный, как мысль, и такой же сложный, как танцевальное па.
— Скажи, почему все-таки Алиса убежала из дома? — спросила я.
Дуа покачала головой и прошептала:
— Моя мама говорит, что она совершила zina. [47]
Мне захотелось спросить, какой грех способен подтолкнуть юную девушку к самоубийству, но я знала: для мусульманской женщины такой грех только один. Зина — слово, которое звучит, словно чье-то имя или, может, название цветка — но такого, который, расцветая, вызывает лишь отвращение, который следует вырвать с корнем еще до того, как он успеет распуститься. Мы с матерью прожили в Танжере не очень долго, но и полугода мне вполне хватило, чтобы понять многое. Мать-одиночка и ее ребенок всегда были там объектом презрения и позора; даже и теперь прав у них нет почти никаких, а уж двадцать лет назад их и вообще не было. Будучи европейками, мы с матерью выступали чем-то вроде исключения. Кое-кто даже с нами здоровался. Впрочем, внешне мы достаточно сильно отличались от местных женщин — да к тому же весьма уважительно относились к их вере — и благодаря этому как-то проскользнули сквозь ячеи плотной сети всеобщего осуждения. Но женщины, которые забыли hayaa — сложное понятие, означающее одновременно и «скромность», и «стыд», — сочувствия в тамошнем обществе почти не находили. Среди знакомых матери было несколько таких незамужних женщин с детьми, отвергнутых собственной семьей и не имевших возможности ни работать, ни требовать социальной защиты хотя бы для своих рожденных вне брака детей. Впрочем, близко познакомиться с этими женщинами ей так и не удалось — слишком глубока была пропасть, нас разделявшая, — но мне все-таки удалось кое-что о них узнать. Одну бросил любовник, обещавший на ней жениться, как только узнал, что она беременна. Другую изнасиловали, причем целая банда молодчиков, которые приговаривали при этом, что она, шлюха, ничего иного и не заслуживает. Мать плакала, слушая эту историю, — а мою мать не так-то легко было заставить плакать; той девочке было всего девятнадцать, когда мы с ней познакомились; она с утра до ночи работала на рыбоконсервном заводе и там же ночевала. Родившийся после того случая ребенок — девочка — умер вскоре после рождения. Но она успела дать дочери имя: Рашилла. Моя мать так и не смогла понять, как вера, которая учит прощать, может быть такой безжалостной и холодной, как стена льда, по отношению к самым бедным и уязвимым членам общества. Нам казалось, что повсюду — в Риме, Париже, Берлине и Праге — мы видели немало проявлений самых нелепых предрассудков, но все это оказалось сущей ерундой по сравнению с Танжером; там обесчещенные, подвергнутые всеобщему остракизму женщины выстраивались в ряд у мечети и просили милостыню, а их добродетельные сестры проходили мимо, не обращая на них внимания, — отводили глаза и прикрывали лицо покрывалом, демонстрируя собственную скромность и непримиримость.
Вот он, настоящий грех, говорила моя мать, когда мы с ней спешили уйти подальше по раскаленным добела улицам, где под безжалостным солнцем пронзительно вопили рыночные торговцы и муэдзины, соперничая друг с другом и требуя к себе внимания прохожих. Да, эти добродетельные женщины совершали настоящий грех, отводя в сторону взгляд и делая рукой короткий, отстраняющий жест. Впрочем, мы и раньше часто видели это — в Париже возле Нотр-Дам и в Риме у ворот Ватикана. И даже здесь, в Ланскне, я всегда узнавала в глазах таких людей, как Каро Клермон, это выражение — презрение, освященное церковью и воспринятое истинно верующими праведниками.
— Кое-кто совершает вещи и похуже, чем зина, — сказала я и сразу почувствовала, что мои слова несколько шокировали Дуа. Решив сменить тему, я спросила: — А у Алисы есть бойфренд?
Дуа кивнула:
— Да, раньше был. Она с ним по Интернету общалась. Но потом отец отобрал у нее компьютер. И я тогда разрешила ей пользоваться моим — она им и пользовалась, пока здесь не случился пожар.
— Ах вот как… ясно.
Значит, дружба по Интернету. У Анук нет компьютера. В Париже она часами сидит в интернет-кафе на бульваре Сен-Мишель и болтает с друзьями — чаще всего с Жаном-Лу, которому приходится использовать виртуальные средства общения, чтобы хоть как-то компенсировать слишком частое пребывание в больнице.
— А в реальной-то жизни она с ним знакома? Может, он и сам из Ланскне?
И снова Дуа кивнула в знак согласия:
— Может быть. Мне тоже так кажется. Но она никогда не говорила, откуда он.
— Понятно.
И я вдруг действительно все сразу поняла. Это общение по Интернету объясняло все. Игру в футбол на площади; кофейные утренники у Каро Клермон, которые так внезапно закончились, и разочарованность самой Каро, связанную с арабской общиной, и тот холод, который возник в отношениях между жителями самого Ланскне и бульвара Пти Багдад.
В мире Каро терпимость, «толерантность», означает, что она читает правильные газеты, время от времени употребляет в пищу кускус и называет себя «либералкой». Однако она никогда бы не позволила собственному сыну влюбиться в какую-то maghrebine. Что же касается Саида Маджуби, которого обитатели Маро воспринимают как своего духовного лидера и наставника, то это человек настолько ограниченный рамками своей веры и традиций…