— Это дело рук Инес? — спросила я.
— Возможно. Но только отчасти. Впрочем, мне пора. Теперь вы знаете, где она живет. — И Захра еще раз указала на выкрашенный черной краской старый плавучий дом, некогда принадлежавший Ру. — Только вряд ли она станет разговаривать с вами.
Захра ушла, а я осталась стоять под дождем на том конце бульвара, что упирается в реку. Тучи на небе стали еще темнее — вряд ли этой ночью удастся увидеть хотя бы проблеск полной луны. Церковный колокол прозвонил четыре часа; звон тяжелым эхом повис в воздухе, буквально пропитанном влагой. Я стояла и смотрела на судно Ру, безмолвное, неподвижное, уткнувшееся носом в речной берег, и думала об Инес Беншарки. Оми назвала ее скорпионом, пытающимся пересечь реку верхом на быке. Но ведь в той истории скорпион утонул…
И как раз в эту минуту у меня в кармане зазвонил мобильный телефон. Я вытащила его, посмотрела на экран. Там высветился номер.
Ну, естественно! Кто еще мог позвонить в такой момент?
Разумеется, это был Ру.
Вторник, 24 августа
Невозможно что-либо долго сохранять в тайне. Во всяком случае, в Ланскне точно невозможно. Я всего два дня не выходил из дома, а по деревне уже поползли слухи. И я никак не могу винить Жозефину или даже Пилу. Я знаю, что это не они. Все началось тем утром, когда ко мне в очередной раз зашел Шарль Леви, желая пожаловаться, что у него опять пропал кот.
Чуть-чуть приоткрыв дверь, я сказал ему, что плохо себя чувствую и разговаривать не в состоянии. Но на Шарля Леви подобные отговорки не действуют. Он опустился на колени прямо на пороге и принялся изливать мне душу через почтовую щель! Голос его дрожал от сдерживаемых эмоций.
— Это все она, Генриетта Муассон! Представьте, отец мой, она сманивает моего Отто! Она его кормит и называет Тати! Разве это не похищение? Ведь она обманом завлекает его к себе!
Я из-за двери спросил:
— А вам не кажется, что вы принимаете это слишком близко к сердцу?
— Но эта женщина украла моего кота, отец! Как же я могу не принимать это близко к сердцу?
Я попытался его урезонить:
— Ей просто одиноко, только и всего. А вот если бы вы попытались по-хорошему поговорить с нею…
— Но я же пытался! Однако она все отрицает! Говорит, что уже много дней никакого кота не видела. А у самой весь дом рыбой пропах!..
У меня дико болела голова. И сломанные ребра тоже. И у меня совершенно не было настроения все это выслушивать.
— Месье Леви! — заорал я из-за двери. — Разве Господь не велел нам возлюбить ближнего своего, как самого себя? Или, может, я ошибаюсь? Или, может, Он велел нам без конца жаловаться на соседей, используя для жалоб любые, даже самые безосновательные, предлоги и повсеместно сея семена разногласий? Неужели Иисус стал бы грубо ворчать на одинокую старую женщину только потому, что она время от времени подкармливает Его кота?
Снаружи была тишина. Затем в почтовую щель донесся голос:
— Простите, отец. Я не подумал.
— Десять «Аве».
— Хорошо, отец.
И после этого по деревне моментально распространился слух, что месье кюре принимает исповеди через почтовую щель. Следом за Шарлем Леви явился Жиль Дюмарен — якобы спросить насчет взносов в церковный цветочный фонд, а на самом деле исповедаться и попросить совета насчет матери. Затем пришла Генриетта Муассон и потребовала отпустить ей грехи, совершенные в те незапамятные времена, когда сам я еще пребывал в материнской утробе. Затем постучался Гийом Дюплесси и спросил, не нужно ли мне чего. Затем притащилась Жолин Дру — чуяла, что происходит нечто необычное, и жаждала сообщить подробности своей подруге Каро Клермон. Затем объявилась и сама Каро и с деланой надменностью ровным тоном обвинила меня (через дверь, разумеется) в желании что-то скрыть от общественности.
Сидя на коврике у двери, я сказал:
— Пожалуйста, Каро, уходите.
— Не уйду, пока вы не скажете мне, что с вами происходит! — заявила она звенящим голосом. — Вы что, слишком много выпили, да?
— Разумеется, нет!
— Тогда откройте дверь!
Поскольку дверь я открыть отказался, ей пришлось уйти; но вечером она вновь вернулась — уже с отцом Анри. Я решил, что надо притвориться, будто меня нет дома. Каро, разумеется, тут же подошла к окну и стала вглядываться в щель между ставнями. Я понял, что просто так она не сдастся, и открыл дверь.
— Боже мой, Франсис!
Да, Анри, я знаю, какое впечатление это производит. Повреждения, правда, по большей части поверхностные, но все равно выглядят они весьма устрашающе. К своему удивлению, я обнаружил, что меня почти рассмешило выражение недоумения и недоверия, которое буквально застыло на их лицах. Нашему епископу нужен был хотя бы малейший предлог, чтобы отослать меня отсюда, и теперь, похоже, он его получил. Конечно, в данном случае моей вины нет никакой, сказал отец Анри, думая совершенно иначе, но сам факт нападения на такого человека, как я, на священника, свидетельствует о том, что я не могу больше требовать от жителей Ланскне должного к себе уважения. А стало быть, если я желаю добра моей пастве и забочусь о собственной безопасности, продолжал отец Анри, мне лучше перевестись в другой приход. Возможно, понадобится около недели, чтобы все это устроить, но уже было ясно: колеса завертелись. По словам отца Анри, меня, скорее всего, переведут в какой-нибудь большой город, чтобы я «смог улучшить свои социальные навыки», читая проповеди для более широкой аудитории, и «научился понимать нужды мультирелигиозного общества».
Разумеется, запудрить мне мозги ему не удалось. Я прекрасно понимал, что меня наказывают. Возможно, наш епископ даже не представляет себе, сколь мучительно для меня подобное наказание. Для него ведь все приходские священники одинаковы, точно пешки. Но я-то прожил в Ланскне почти всю свою жизнь, и отослать меня отсюда значит вырвать из моего сердца огромный кусок. Я понимаю, что не всегда был достаточно открыт людям и далеко не всегда проявлял должное смирение. Возможно, я излишне упорно сопротивлялся переменам и даже оказывал определенное неповиновение местным властям. Да и к речным людям я далеко не всегда относился сердечно. Я порой действительно бывал нетерпелив с прихожанами — и уж тем более с этими «магрибцами». Короче говоря, я, пожалуй, и впрямь вел себя в Ланскне, как в своем удельном княжестве: сам учреждал определенные законы и вообще играл роль местного диктатора и судьи. И все-таки отослать меня отсюда…
Понемногу спускалась ночь, а у меня по-прежнему болело все тело. Снаружи слышался победоносный скрежет Черного Отана; с того берега реки, из Маро, доносился клич муэдзина.
Autan blanc, emporte le vent.
Autan noir, désespoir. [49]