Семь писем о лете | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Настю Надежда Игнатьевна родила уже в хорошем возрасте по тем временам, за тридцать. О Настином отце разговоров не велось. Сложилась лишь версия, что был он военным доктором на империалистической, где и встретил еще совсем молоденькую Надежду Афанасьеву, одну из первых докторш, только-только выпущенных институтом. По сути была она не столько докторшей, сколько хирургической сестрой, но случалось, и ассистировала.

Роман между будущим отцом Насти и Надеждой Игнатьевной тогда так и не сложился. И, будто черновик некой богато задуманной, но неудавшейся или не вовремя задуманной рукописи, скомкан был и заброшен. Имели место жаркие встречи посреди кровавого ада войны, но без обещаний и клятв в верности. Когда в семнадцатом году мир перевернулся, и стало непонятно, кто враг, а кто нет, и появилось великое множество враждующих правд, Надежда вернулась в Петроград и стала работать в том самом институте, который окончила.

Доктор, ее amant, затерялся на фронтах. Потом, как выяснилось позднее, по заданию комиссариата организовывал госпитали то здесь, то там. Но в один прекрасный час вдруг оказался в Петрограде, только что сделавшемся Ленинградом, и стал одним из ведущих хирургов в том самом медицинском институте, где работала Надежда. Они встретились и узнали друг друга.

Он скоро исчез, но родилась Настя. По версии Надежды Игнатьевны, Настин отец умер от гриппа, так и не увидев дочери. Писем, однако, никаких не сохранилось и портретов тоже, а Надежда Игнатьевна носила девичью фамилию – Афанасьева, которую передала Насте.

Утаивание имени Настиного отца объясняться могло разными причинами: выслан или расстрелян (тогда подметали тех, кто был связан с эсерами) или эмигрировал одним из последних. Но это версия Настиного сына – Асиного деда. На самом деле мало ли что могло быть. Любовная измена, потеря интереса, разочарование или страшная ссора на профессиональной почве. Мало ли…

Отчество Настино было Александровна, но, откуда оно явилось, никто теперь не знает.

С родителями Надежда Игнатьевна, видимо, порвала еще в ранней эмансипированной молодости и никогда о них не упоминала и даже случайно не проговаривалась. На вопросы Настины о бабушках и дедушках отвечала: их нет и замыкалась наглухо.

Как бы там ни было, растила она Настю одна. Родила в институте, где работала, и вскоре получила комнату в доме неподалеку, в том самом «доме с башнями», в коммунальной квартире на шесть семей, окнами выходящей на Большой проспект. Это было весьма пристойным жильем, в особенности по сравнению с углом в барачном общежитии, где она ютилась лет… Лет семь получается? Да, лет семь или восемь – с семнадцатого-восемнадцатого по двадцать пятый – двадцать шестой, когда родилась Настя.

Обживались по бедности очень постепенно, выстраивали жизнь от печки, вернее, от ее четвертного сектора, выступавшего в комнату. Сначала у печки поставлена была лежанка, сколоченная институтским плотником. На лежанку Надежда положила свой старый сбитый в блин, матрасик и две подушки, одну побольше, другую маленькую – к стенке – для Насти. Скарб хранили в ящиках, Настино барахлишко – в шляпном коробе из тонкой лакированной фанеры.

Позднее появились стол, комод, трон с высокой, выше головы, резной спинкой и мягким сиденьем и две табуретки. Когда Настя подросла, купили ей диванчик-оттоманку. Жизнь подналадилась, появились на окнах занавески с рукодельными прошивками понизу вместо прежних вырезных бумажных кружев, которыми завешивали окно. Появились плетенные кругами половички и длинная голая, но роскошно цветущая красными букетами герань на подоконнике.

И невесть откуда взялось в комнате на сумрачной стороне Большого проспекта солнце, и днем повадился спать на Настиной оттоманке соседский рыжий кот-мышелов, исправный ночной охотник.

– Мсье Коконасс, мон шер, где ты, змей, пропадаешь?! – иерихонским гласом звала его хозяйка, супруга дворника (парочка была из недорезанных). – А вот молочка паршивому коту!

– Жюстин, не срамись – не ругайся как ломовой извозчик! Ты мне лучше молоко в чай вылей, – ворчал супруг-дворник. – А этому налетчику и воды довольно мышей запивать.

– Устинья Леонидовна, Кока у нас спит, – сообщала Настя, выглядывая из комнаты. – Он не мешает.

– Не храпит? – интересовалась соседка.

– Нет-нет…

– Тогда молоко тебе в чай, Илья! Не то прокиснет…

Прокиснет. Что за слово, что за жизнь у этих людей! Не жизнь, а прокисший быт.

Быт – это скучно. И Настя, человек театральный, вдохновенный, человек полета, оставив соседского кота в своей комнате, потому что прогнать наглеца было невозможно, бежала в балетную студию – учиться полету. Ведь искусство – это не искусственность, это – другой мир, другая судьба. Это вам не каждый день – молоко в чай, не то прокиснет.


О Мише. Семья была такая: отец Мишин, Павел Никанорович Январев, заведовал какой-то городской газетой, не из главных, и был много старше его матери, мать не работала, занималась хозяйством. Вопреки сложившемуся мнению, множество женщин не работало в те времена, и парки полны были гуляющих с детишками мамаш. Это потом, в войну и после, уже пришлось женщинам работать, и тяжело.

Миша родился на полгода раньше Аси, и Надежда Игнатьевна, врач на весь дом, чуть что и даже среди ночи, шествовала этажом выше, сама уже беременная, чтобы решать всякие младенческие проблемы, сопровождавшиеся ревом: маленький Мишка был беспокоен и нетерпелив.

– Тамара, – говорила Надежда Игнатьевна, – если в доме непокой, то и ребенок нервный. И будет нервный, пока твой муж несет в дом с работы все свои беды и несуразности. Слышите, Павел?

Павел Никанорович, бледный, желтый, как газетный лист, смотрел больными глазами из-под круглых очков и вздыхал:

– Я уж стараюсь, Надежда Игнатьевна. Я бы и ночевал в редакции. Но – как же без семьи-то? Без Тамарочки и Миши?

– Выбирайте, что важнее.

– Легко вам велеть…

Надежда поджимала губы – ее подташнивало, и, между прочим, ее выбор был сделан.

– Вот вы говорите – все бросить, – шептал Павел Никанорович, чтобы не разбудить уснувшего Мишку. – Вот вы говорите…

– Я ничего подобного не… – устало отмахивалась Надежда.

– Вы говорили – выбирать. А куда уж тут выбирать? Кто мне позволит выбирать? Я уж завяз. Я уж раньше всех теперь знаю, кого у нас назначат очередным гением, кого запишут во враги и вскоре, так и знайте, уничтожат, как только он сделает и озвучит великое открытие, что дважды два – четыре. Такие времена грядут, Надежда Игнатьевна. Новая экономическая политика, бронетанки там, подъем деревни, или ананасы в шампанском, или еще какие «приметы времени», все одно. Раздор и разорение. Дележка и деспотия. Ильич умер, и года не прошло. А уж началось. Понемногу. Исподволь. Учите историю. Вот, скажем…

– Вам надо на отдых, Павел.

– К морю? Что вы, Надежда Игнатьевна! Мы же нынче на хозрасчете, мой «Красный трубач» на ладан дышит, тиражи не раскупают, живем только за счет листков-приложений. Какое море!