– Ну с чего ты взяла? Я больше люблю деревья.
– Сад цел, такие заросли. И сосны мы не вырубили, а елка, наша новогодняя елка, вымахала выше крыши. Такая непролазная, темная! Такая сама по себе. И гамак на прежнем месте, и чердак захламлен по-прежнему, и место для костра все там же. И в сарае, как всегда, осиное гнездо сбоку под крышей, и туда входить страшно. А помнишь рябинки у калитки? Огромные деревья стали, я таких рябин нигде не видела, и ветки от ягод трещат.
– А березовая роща? Жива?
– Да, да. Ее как-то обходят. Леший бережет, живучий старикашка. Там не перевелись колокольчики, ромашки, иван-да-марья. Помнишь, я учила тебя плести венки, а ты злился, но плел, чтобы мне понравиться?
– Помню, как ты меня фехтовать учила, а про венки забыл. Нет, вспомнил. Поваленное дерево, теплая белая кора, охапка переломанных цветов и травы тимофеевки… Я люблю тебя, Юлька.
– И я тебя. Значит, все будет хорошо. Все будет хорошо, и да сгинут мытари, – повторила она заклинанием, но мне показалось, что неуверенно. Что нас ждет, Юлька? И чего ты ждешь сама? Чего боишься?
Она не солгала, почти все осталось прежним. Заповедный кусочек безоглядного счастья. Мощеная тропинка к дому с неровным камнем на четвертом от калитки шагу. Яблоки-падали-ца с бурыми бочками раскатились в траве, гниют и пахнут одуряюще. Корзинка с полосатыми яблоками, забытая на ступеньках веранды. Колодец с воротом под высокой крышей. Вдоль забора несмелая, по краешку, кленовая желтизна ранней осени. Кусочек леса перед домом – неприступная гордая елка и сосны в обильной смоле, неряшливая старая сосновая хвоя под ногами, полно шишек. Мы растапливали ими камин. Собирали в старое худое ведерко, тащили в дом и растапливали. А шишки были сыроватые и потому дымные. Взрослые нас лениво поругивали за дым. Камин кирпичный, красиво закопченный, в темно-коричневых изразцах. На каминной полке бронзовые подсвечники и розовый треснувший кувшин. На боку кувшина овальный медальон с тонко выписанным портретом маркизы Помпадур в венке из роз и незабудок. Очень драгоценный кувшин, старинный, севрский, по-моему. В кувшине – постыдно мещанский крашеный ковыль, заведенный в порыве сентиментальности Еленой Львовной, мягкие зеленые и темно-красные метелки. Сколько им лет-то?
Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.
И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.
…Неужели тебя шантажируют, Юлька?
Такое долгожданное лето. Юра все не мог забыть, как долго он ждал его. Уже облетели тюльпаны на городских клумбах, доцветал сиреневый июнь, небо из бледно-зеленого становилось лазурным, а еще не верилось, что Москва – вот она, под окнами, под ногами и в объятиях. И весь день твой, и весь город твой во всем разнообразии его вертикалей, горизонталей и ритмов. Ритмов иногда полусонных, размеренных, иногда головокружительных, как на часах Спасской башни, где цифры сначала падают вниз головой, потом взлетают к двенадцати, и снова время смотрит на тебя свысока, победно выбравшись из неведомого опрокинутого мира.
И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…
* * *
Матфей Фиолетофф, выходец из России, что проживает в местечке Бирштадт, рекомендуется журналистом, отошедшим от дел. Однако, по нашим сведениям, не оставил литературной работы. Почти беспрерывно пишет в большой тетради, очевидно, по-русски, и почерк крайне неразборчив. При необходимости фотокопии его письмен могут быть представлены на экспертизу. NB: экспертам я не позавидую. Время от времени Матфей Фиолетофф наведывается в Цюрих, в банк «Мунд», чтобы лично снять проценты с вклада, имеющегося у него в этом банке. О сумме вклада я по понятным причинам сведений не имею, как и о его происхождении. Русских, в последнее время наводнивших Бирштадт и близлежащие населенные пункты, наш литератор чурается. NB: может быть, он и не русский?..
Из донесения агента-наблюдателя Аргуса.
Записка, подколотая к донесению: «Фройляйн Шила! Передайте Аргусу, что мы не нуждаемся в его «NB». Он пока что не аналитик отдела наблюдений, и в нашем бюджете не предусмотрена оплата его аналитических потуг».
Звезды, все звезды. Сознаю: слишком много разговоров о звездах, звездах небесных и – самозваных, тех, что пляшут, поют и шутят за деньги. По древнему поверью, уж не помню какого дикого народа, твоя звезда после смерти твоей будет тем ярче сиять, чем больше съел ты глаз человеческих. Мы вполне теперь одичали, чтобы поверье воскресло и стало обыденностью. Восторженный блеск наших глаз приносим мы в жертву им, людоедствующим, и слепнем, слепнем во имя их… А нам бы отворотиться, закрыв глаза.
И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.