С недавних пор Юра тоже ощущал себя потенциальной мишенью. Откуда взялось это тревожное ощущение, понять он не мог. Будто все африканские тучи собрались над его головой и копили молнии. Юра пытался анализировать, уцепить за хвост предчувствие, но оно не давалось, выскальзывало юркой змейкой и скрывалось в путаной и суетливой поросли ежедневных очевидностей. Ничего, казалось бы, не изменилось, все шло, как и шло, своим чередом. Начальство то хвалило и жало руку, то деликатно хмурилось и мягко журило молодого дипломата, дождь лил по-прежнему, и, если судить по разговорам опытных людей, лить ему оставалось еще с месяц. Примелькавшиеся лица стали раздражать, пожалуй, меньше, поскольку Юра, и сам не заметив как, научился их не видеть. То есть не то чтобы не видеть, но отрешаться при встрече, реагируя лишь условно-рефлекторно. Последнее означало, вероятно, что его место в общественной головоломке определилось, и он, совсем как деревянная сложновырезанная деталька, приткнулся уголок к уголку, изгиб к изгибу, сторона к стороне, вписался в полотно и замер в предначертанных границах.
Юра потерял способность воспринимать многоцветье момента и восхищаться им, его новизною, новорожденностью, иными словами утратил то, что заменяет юным, а иногда и не очень юным, но творчески одаренным натурам, мудрость. Все вокруг происходило как бы само собой и будто во сне, не вызывало вопросов. И если сон отличается от реальности лишь степенью осознанности, то можно сказать, что Юра спал наяву. Спал, как спит зимнее растение, расставшееся с буйной живой листвой, не похожее само на себя, но похожее на многие прочие сонные побеги черной трещиноватой корой, ломкими от мороза ветками и мертвыми птичьими гнездами среди них. Кто отличит зимою клен от липы или от дуба? Немногие, наверное, да и кому в голову придет заниматься ботаникой в зимнем сумраке?
И только иногда, если сильно уставал или после близости (теперь немного небрежной) с повеселевшей и похорошевшей в последнее время Юлькой он вдруг с неудовольствием вспоминал, что по роду своей деятельности ежедневно вынужден говорить не то, что думает, с видом уважительным и многозначительным выслушивать то, чему нет и не может быть веры, делать то, к чему по характеру своему, воспитанию и пристрастиям совсем, оказывается, не расположен. И тогда Юра задавался вопросом, чью жизнь он проживает, свою ли? И… если не свою, то имеет ли он право на Юлькино сердечко, горячее и взбалмошное, как имел право тот Юра, сквозь душу которого пророс московский нерв. Московский нерв, что нынче трепетал все реже и реже, все менее сладостно и резво и все болезненнее – будто гнил под долгим-долгим африканским дождем.
– Я видела, что тебе муторно, и страшно трусила, почти уверена была, что ты все замечаешь и молчишь. Самоубийственно молчишь – у тебя даже глаза помутнели, просто лужи были, а не глаза. И я обижалась, что ты все пустил на самотек, отпускаешь меня вот просто так, не подравшись, не пытаясь отстоять.
– Юлька, опять ты об этом. Сто раз тебе говорил: ничего я не замечал такого определенного. Было ощущение, что все не так, что жизнь впрок нейдет, что все зря, но откуда это шло? Будто бы летишь-летишь, машешь крыльями, а потом вдруг – хоп! И забыл, как летать, падаешь кувырком, и дух не перевести, и с жизнью прощаешься, а потом вроде бы все налаживается – сверху небо, внизу земля, сам… Сам благополучно влетел в облако, летишь, но ничего не видишь. Неизвестно зачем и куда летишь. В общем, подлые будни.
– А поменьше надо было витать в облаках! Жена увлечена другим до умопомрачения, страсти кипят, губы растрескались от поцелуев… Не твоих, между прочим. Он меня в каждом темном углу прижимал… Или наоборот случалось – не прижимал, зная, что тем самым распалит еще больше и меня, и себя. А целовал так страстно, знаешь почему? Потому что тем самым наносил урон тебе. И глаза всегда такие – лед обжигающий. Губы жесткие, воровские, а поначалу были тоскливые – весь тот месяц или два, не помню уже, пока он сети расставлял, меня заманивал, обольщал, соблазнял. Тонкие такие сети, ювелирного плетения, с проникновенным словом, будто с блескучей бусиной, в каждом узелке.
– Я, по-твоему, должен ревновать? Вот именно теперь? Если тогда ничего подобного не было?
– Ну, я пытаюсь тебя расшевелить. Ты ведь опять где-то в облаках, Юрка, как тогда. Вдруг что прозеваешь? Как тогда.
Это у нее сейчас тоскливые губы. И убитый взгляд.
– Так. Что я прозеваю?! Намечается любовник?! Андрон Парвениди, друг любезный, тебя возжелал? Или Пипа Горшков? То есть Ппиппи, их превосходительство. Или высокое лицо из налоговой, которому ты должна, даже если и не должна? Как его? Саватеев, что ли? Или та кобла с волосатыми ногами из санэпидемстанции, мадам Луарсабова? Мнится мне, у нее на тебя давно глаз горит.
– Да ну тебя.
Юлька вздрагивает, и я пугаюсь, что, ляпнув чушь, по случайности снова попал в цель. Этого еще не хватало. Теперь и эти до моей женщины добрались. Мертвечина, гниль могильная смрадная…
– Этого еще не хватало… Кобла. Юрка, терпеть не могу тюремный жаргон. Не обижай меня, пожалуйста… Так вот, если хочешь знать, тогда в Конакри, если бы не Жоржета – ма шер, добрейшая душа, я бы не устояла и такой бы скандал был. Никто, только Жорженька заметила, что я вешаюсь Виктору на шею почти уже в открытую, краснею и бледнею в его присутствии, непроизвольно задираю подол выше коленок и вот-вот совсем наплюю на все приличия. Она меня отловила и зазвенела… Помнишь, как она звенела? «Юленька, – зазвенела, – ведь еще не поздно? Еще не случилось непоправимого? Уж я вас знаю, дорогая, вы удержитесь на краю…» С чего она взяла, что я удержусь? Я тогда как раз решила не удерживаться, на тебя разобидевшись. «Юленька, вы немного заблудились. Но вы умница и честная девочка. Мой вам совет, – звенит, – уезжайте. Уезжайте сейчас под любым предлогом. Я вам тысячу предлогов назову. Ну, к примеру: родителям срочно понадобилась помощь или вам нужно обязательно проконсультироваться по поводу… по поводу печени со знающим врачом, каких здесь нет… Наконец… наконец, выдумайте беременность. Скажите, что вам так кажется. Ведь вы наверняка испытываете некоторые женские нарушения в непривычном для вас климате? Вот и езжайте, а потом придумаем, как отговориться. Я пошепчусь с мужем, он своей властью кадровика вас отошлет на время – погулять в родных местах и очухаться. А Виктор Родионович, по-моему, страшный человек. Демонического склада. Но это совсем не романтично. Демоны – вражья сила, разрушители, искренне страдать они способны лишь на руинах, когда вдруг оказывается, что камня на камне не осталось и – такая досада – разрушать-то уже нечего». Все была правдой, и насчет женских нарушений, и насчет Виктора. Жорженька разбиралась. И я уехала, больше со страху, чем из соображений благоразумия.
– Юлька, не плачь…
– А, ладно. Я сама начала, разбередила… Между прочим, у Саватеева, которого ты с чего-то вспомнил, братец содержит гей-бордельчик, и уже давно. Знаешь, когда он начал? Еще в девяностые, когда у метро и на вокзалах бродили голодные бездомные девочки и мальчики среднего школьного возраста с прилепленными на лоб ценниками. Такими, знаешь, маленькими клочками с нарисованной цифрой, которые в ту пору лепили на товар «челноки» на барахолках. Ты этого наверняка не видел – пересидел в своей деревне… Девочками Игорек (так саватеевского братца зовут) пренебрегал, потому как не те склонности, а мальчиков крал, отбивал, выкупал, чтобы потом торговать ими единолично. Что-то даже типа мелкой монополии создал. Я знаю, потому что в «Свецких цацках» писали, а там не так уж много выдумывают, как это ни странно. Я же тебе об этом говорила. Извращают – да, но на основе фактов. Это и реклама своего рода. Такая грязненькая. Еще в тусе поговаривали, что предприятие Игорешино прихлопнули, что зреет судебный процесс, но было замято, заширмовано. Отгадай, почему. А теперь у саватеевского братца шикарное заведение, закрытый клуб, чрезвычайно эстетский. Для аристократии новоявленной, способной на «высокие отношения».