Третья тетрадь | Страница: 14

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Бог с ними, с площадями и колоннами, они не нужны ей, если расплачиваться за это приходится ощущением стыда. Именно стыда. Вот вчера, когда отец все-таки заставил ее выйти в кондитерскую Драмса, чтобы купить знаменитых слоеных пирожков, она еле дошла до Караванной. Ветер с Фонтанки буквально раздевал ее, и невозможно было забежать, как в Москве, в крошечный переулок, укрыться в тупичке. А взгляды прохожих, половина которых в непонятных мундирах!

– Ах, какая гривуазочка! – прищелкнул пальцами какой-то господин у схода с моста.

– Персик! – словно поддакнул ему другой, уже у самого Невского.

Ощущения были омерзительными, и каким-то странным образом они продолжались и дома. Квартира, выделенная Шереметевым отцу, была огромной и пустой. Гулкие комнаты, осколки холодной роскоши и неуют. Свобода, о которой она так мечтала в пансионе, оказалась постылым одиночеством. И если Надя с утра до вечера уже пропадала в Университете, то Поля слонялась по необжитой квартире, не зная, чем себя занять. Она подолгу простаивала перед высокими зеркалами, будто хотела в них увидеть ответ. Но амальгама отражала только тоненькую, с гибкими плечами, девушку и темно-русые волосы, убранные по-простому, по-девичьи, почти по-крестьянски.

– Нет, так невозможно… – шептала она и снова шла бродить по пустым анфиладам. – Невозможно… Я не понимаю… Я не хочу… Нет, я хочу…

Через месяц, после очередного выхода в город, Аполлинария решилась. Она тайком от отца заказала у Тресье полумужской костюм, который, кстати, ей безмерно шел, остригла волосы, купила лучшие башмаки из настоящего шевро и на извозчике отправилась на Васильевский.

Еще месяц надо было ломать себя, заставляя играть в те правила, по которым играли студенты и тот странный народ, что наполнял красные стены Университета. К счастью, перевелся из Москвы брат Васенька, шумный, веселый. Начались вечеринки, диспуты, пикники. Она была везде своя и уже везде – первая. И только возвращаясь ночью на ваньке и стряхивая с себя разноцветную мишуру дня, Полина чувствовала себя такой же маленькой, беззащитной и одинокой, как и в первый день приезда в столицу. Даже хуже: то ощущение своей обнаженности, пугавшее и мучившее ее в Петербурге, в студенческой компании только усиливалось. Все эти речи о праве на любовь, о том, что в чувстве надо идти до конца, смущали и тревожили. Как это сегодня декламировал этот медик, Петровский?


Науку, любовь, государство, права,

Религию, гений, искусство —

Все, все превращал он в пустые слова,

Насилуя разум и чувства… [50]

Аполлинарии вдруг стало страшно, и она по-детски закрыла лицо руками. Но в уши назойливо лез другой голос, кажется, правоведа: «Надоело ваше парное молоко, господа! Баста! Только человек без меры – сильная натура…»

– Господи, что мне делать? – прошептала она. – Почему парное молоко? Ах, Наде хорошо, она знает, чего хочет, все эти кровеносные сосуды, ланцеты… Какая гадость! И зачем они все так на меня смотрят, словно чего-то ждут… хотят?.. И он – кто это он, который превращал все в пустые слова? Человек, превращающий жизнь в слова. Как страшно, бесчеловечно…

– Барыня, добавить бы надо! – вернул ее к действительности голос ваньки. – Глядьте-ка, пурга какая, а мне на Пески добираться.

– Да-да, конечно. – Полина сунула еще пятачок и подняла глаза.

Действительно, вокруг бушевала метель, которую трудно представить в цивилизованном городе, настолько она дика и свирепа. Мороз жег лицо, ледяные капли сверкали на решетке ограды, на углах завивались снежные вьюны, ахали мгновенно наметаемые сугробы, и дым из труб поднимался вверх страшными прямыми столбами.

Поле показалось, что пурга идет уже всю жизнь, что ничего другого и не было в ее коротенькой жизни. И сердце вдруг сжалось так больно и так безнадежно, что она вскрикнула и бегом кинулась в парадное.

Начиналась зима пятьдесят девятого года.

Глава 6 Музей Достоевского

Впринципе он не любил этот музей, постоянно раздражавший его своей темнотой, маленькими комнатками, странной «композицией экспозиции» (о, этот неподражаемый слог музейных работников!), утрированно священным трепетом персонала и бойкой торговлей в гардеробе футболками с факсимиле «великого писателя». Конечно, это не Михайловское [51] с его абсурдным фетишизмом, но все же… очень на него похоже, хотя и в другом духе. Ага, вот и опять новинка: кружки с надписью «„По мне хоть весь мир гори, а мне лишь бы свой чай пить“. Ф. Достоевский».

Угрюмо стаскивая куртку, Данила в который раз со вздохом вспомнил Старую Руссу, где в доме-музее жило время и дышало пространство, а солнце лежало на полу цветными квадратами. От всего этого даже газеты на столике казались сегодняшними. А может быть, просто это была его юность, когда он пил водку в лопухах у вонючей канавки, помнившей осквернение несчастной Лизаветы [52] , когда лазал через Митенькин забор [53] и рвал яблоки в саду, когда занимался любовью с колоритной местной потаскушкой под домом Грушеньки [54] . Да, там была жизнь. А здесь… здесь лишь тишина да пыль.

Впрочем, вспоминать о Старой Руссе было сейчас не время, он забрался сюда не для воспоминаний, а для того, чтобы выработать окончательный план охмурения странной старухи. Ах, эти вечные петербургские старухи, все они непременно с какой-то подковыркой, черт бы их всех побрал разом!

Данила поднялся на третий этаж и с глубокомысленным видом двинулся вдоль витрин, изображавших, по мысли музейщиков, бытовые иллюстрации к романам «великого писателя». Вот почему-то падающее кресло и часы – «Бесы», а вот ворох тряпок под копией с Гольбейна [55] – «Идиот».

Дах равнодушно проходил мимо витрин, видя себя среди этих нелепых декораций, но мысли его скользили по стеклам совсем в другом направлении. На что ее поймать? Не на демонизм же Блока и не на мистику – какая уж мистика после стольких лет советской власти. Реальность, господа, всегда и везде в первую очередь верх берет только реальность. «Фантастический реализм, – усмехнулся внутри недремлющий оппонент. – И место самое подходящее». «Да пошел ты», – беззлобно послал его Данила, но к сведению его совет все-таки принял. «Так… Чем же все-таки закончила эта дамочка – любительница тройственных союзов? – Глаза Данилы остановились на желтоватой фотографии массивного моста через реку: – Дрезден. Дрезден… Немцы. Ага, вот тебе и фантастический реализм – конечно же, их с Натой угнали в Германию, они выжили и потом работали, кажется, в Новгороде, в музее. Отсюда и надо плясать. Какая-нибудь пронзительная история о выживших в неволе, помнивших двух неразлучных сестер, рассказы Таты об альбоме… Нет, на всякий случай надо говорить об альбомах – их явно могло быть несколько… Отлично. Остальное – дело техники и личного обаяния».