А вот Александр Бальтазарович воистину сходил с ума. Сходил с ума от никчемности своей теперешней деятельности. Вернее, бездеятельности. Повседневные обязанности главы гарнизона были весьма однообразны и занимали совсем мало времени. Немногим лучше казались вялые ежегодные учения. Лунин рвался в бой, но война, даже на Дальнем Востоке, давно закончилась, границы закрылись. Иногда из Китая налетали семеновцы, но Лихореченск был словно под заклятием – его обходили далеко стороной. Поэтому, когда вдруг из леса налетели пьяные бандиты в лохмотьях, Александр Бальтазарович, оседлав мотоцикл, сам возглавил операцию по их захвату, хоть и не по должности ему это было. Он время от времени просил о переводе, но раз за разом получал отказ.
А потом наступила весна тридцать седьмого года, и Александр Бальтазарович из газет узнал, что арестовали Якира, с которым он был знаком по Южному фронту и по Крыму. Обнаружился, оказывается, военно-фашистский заговор, возглавляемый Тухачевским, и Якир, а также Уборевич, а также еще пятеро из самой верхушки армейского командования были арестованы и пытаны. То, что пытаны, стало понятно, когда опубликовали дружные признательные показания. Зачем бы им признаваться-то, даже если и виновны? Кстати, доказательств вины, по сути, никаких и не было, а лишь «признания». Советский народ, как было ясно видно из газет, осудил заговорщиков, как осуждал до этого троцкистов и бухаринцев. Подрывной деятельности заговорщиков был противопоставлен трудовой энтузиазм.
Кроме того, нашли свой отклик призывы партии к бдительности. Усиление народной бдительности Лунин с некоторых пор стал ощущать на себе. Начальник особого отдела его разве что в сортир не сопровождал, а лицо, отвечающее за политическую грамотность и благонадежность, полюбило в частных беседах экзаменовать Александра Бальтазаровича и порою укоризненно морщилось, когда что-то не устраивало его в ответах Лунина или когда Лунин посылал это лицо выполнять свои прямые обязанности в Красном уголке казармы.
И конца бы этой докучной опеке не было, если бы в декабре из Читы ему не пришло предписание явиться в комендатуру за получением нового назначения.
– Саша, – обмерев от предчувствия, прошептала Мария, – Саша, до китайской границы не дальше чем до Читы, там кто хочешь ходит туда-сюда, присмотра толкового нет, ты же знаешь. Тебя бы тот же Черныш проводил, все знают, что он и в Китай, и в Монголию по-тихому гуляет, друзья у него там, а нас с Мишенькой не тронут.
– А что потом, Машенька? – обнял ее Александр Бальтазарович.
– Как-нибудь уж.
– Ну что ты себе выдумала? – успокаивал жену Лунин. – Обычное предписание, и, слава богу, дождались наконец. Здесь хоть волком вой.
Первым вопросом, который ему задали в комендатуре, был вопрос о том, знаком ли он с Якиром, Ионой Эммануиловичем. После утвердительного ответа его арестовали, и он умер мучительной смертью, не дожив до расстрела, потому что ему не пришло в голову подписывать самооговор.
За Марией приехали через три дня. Ее ждал лагерь.
Четырнадцатилетний Миша отправлен был в специнтернат, находившийся, по совпадению, неподалеку, выше по реке Лихой в поселке Китайка. Туда привозили детей врагов народа со всей страны и воспитывали в верности отечеству и партии большевиков, потому что дети-то за отцов не ответчики.
Внезапная разлука тяжело переживается в подростковом возрасте. В душе ты еще ребенок, но показывать это стыдно. И любовь к родителям свернулась в клубочек где-то глубоко-глубоко, наверное, в одном из сердечных желудочков. Но по-настоящему чтить отца и мать свою Миша начал уже после войны, когда многое повидал и понял. Главное, он понял – нет, не понял, а уверовал в то, что его родители никакими преступниками не были, а погибли оттого, что оказались лишними, оказались не в своей сказке.
…любовь есть, собственно говоря, не что иное, как весьма болезненное психическое состояние, своего рода частичное безумие, выражающееся именно в том, что мы начинаем принимать какой-нибудь предмет совсем не за то, чем он является на самом деле; вот, скажем, приземистую и корпулентную барышню, штопающую чулки, начинаем считать богиней.
В семнадцать лет понятия о красоте бывают весьма своеобразными, а если ты растешь в коллективе и оторван он родителей, которые могли бы обратить твое внимание на то, что у твоей пассии Лельки Ильченко глаза мороженого судака, фигура и ноги белой медведицы, а длинная кудрявая челка приглажена явно с помощью сладкого чая, так вот, если ты растешь в коллективе, то следуешь поветрию – своего рода моде на ту или иную девчонку, а не руководствуешься велениями хорошего вкуса.
Откуда эта мода берется? Ну, скажем, начинают мальчишки в спальне после отбоя рассуждать о том, кто страстнее – негритоски, или мулатки, или индейки (или, как их, индианки?). Спорят, спорят, с глубоким знанием дела спорят, чуть не до драки, пока не заявится Обмылок, воспитатель ненаглядный Мылкин, Олег Борисович, и не пригрозит нарядом на уборку туалетов. Тогда начинают шепотом обсуждать хотя и не такие экзотические, но вызывающие ничуть не менее живой интерес прелести своих же девчонок. И кому-нибудь из признанных эстетов, например Куре, то есть Альке Окурову, вдруг взбрендит, что у Ирки Косоротовой великолепная, словно выточенная из мрамора шея, и просит эта шея поцелуев. И хотя шея как шея, просто Ирка на шею нитку с ракушкой вешает, всем начинает казаться, что именно «просит», и потом уже по понятным причинам всем не до сна: во рту полно слюней, не успеваешь сглатывать, ну, и – все остальное… дыбом. Ну, скажите, ну не сволочь Кура?!
На следующий день Ирке Косоротовой стаями летят записки с откровениями: «В 13 лет любовь опасна, в 15 лет любовь прекрасна, в 17 (и подчеркнуто) лет любовь жива, а в 25 уже стара». Опа! Ирка, конечно, начинает думать, что она королева красоты, и ходит дура дурой, накручивает косу на палец, щурит мышиные глазенки и щебечет нечленораздельно, как китаянка. Девчонки-обезьяны тоже начинают косы крутить, у кого есть, щуриться и мямлить. И тут каждый из претендентов на Иркину шею вдруг понимает, что жестоко, непоправимо ошибался. Ирка, заметив, что круг поклонников тает, пытается сохранить хоть кого-то. Шлет этому кому-то некое послание. Ну, что-то вроде: «Эдик! За все, за все тебя благодарю: за тайные мучения страстей, за горечь слез, отраву поцелуя, за месть врагов и клевету друзей!» Эдик, втайне гордясь, с небрежным видом обнародует в спальне настоящее послание и приобретает популярность, которая не снилась и Байрону. Отныне внешность Эдика-Байрона не портит даже отвисшая и вечно мокрая нижняя губа. Не портит до тех пор, пока не сыщется новый коварный соблазнитель, да хоть Мишка Лунин.
Из-за чего, спрашивается, весь сыр-бор и африканские страсти? Да только из-за того, если помните, что доморощенному писателю и поэту Куре, одолеваемому демоном сладострастия, пришло в голову свежее сравнение чьей-то там шеи с мраморной колонной. И тот же Кура, между прочим, всю эту историю с поруганной красавицей Иркой Косоротовой и мятежным романтиком Эдькой Губошлепом в облагороженном виде изложит в очередном своем сочинении, и все поголовно будут просить переписать это самое сочинение. И Кура, сам и заваривший всю кашу, получит на зависть мужикам из десятого класса очередную порцию славы и девичьих рукоплесканий. Ну, скажите, ну не сволочь Кура после этого? Сволочь и паразит. И лжец.