Летописец. Книга перемен. День Ангела | Страница: 248

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Никита прикрыл нутро страдальца, захлопнул дверцу, чтобы на всю кухню не воняло трупом огурца, закурил, затянулся глубоко, долго задерживая дым, задумался, обвел жилище тоскливым взором. И заметил на кухонном столе красивый обезглавленный флакончик с красным драконом и золотыми иероглифами на этикетке. На дне играли темным золотом остатки снадобья. Он взял флакончик, с отвращением поглядел на дракона, потом перевернул склянку тылом и на обратной стороне этикетки обнаружил русский перевод: «Настой гриба дой-цзи-лянь. Эликсир любви, побочных эффектов не имеет». Эффектов он не имеет! Побочных!

Никита взвыл. Так ведь третий день сплошные побочные эффекты! Вот ведь дрянь! И он, отбросив сигарету, вылил коварное содержимое пузырька в раковину и смыл струей воды на радость квелым невским рыбкам. Потом он рухнул на постель лицом в подушку и сразу же уснул и проспал много часов подряд, до ранних сумерек следующего дня. А отброшенная сигарета тлела и неярко вспыхивала, и вился задумчивый дымок, и осыпался пепел, как будто Никита привычно докуривал ее почти до фильтра. Сигарета прожгла клеенку на столе и немного подпалила деревянную столешницу. И погасла, поборов свою огненную сущность, сжалилась над Никитушкой: только пожара ему, сиротинушке, не хватало для полного счастья.

…Низко под окном, на высоте третьего этажа, качался на ветру фонарь, в свете фонаря трепетали редкие снежинки, первые лазутчики зимы, слишком рано прокравшиеся в город, а потому заведомые смертники. Они медленно ложились на асфальт и таяли, покорные судьбе.

Глава 7

Разве это эпилог?

Иль надежды расточились?

Или клятвы омрачились?

В скорби – радости залог!

Мастер мудрый и пытливый,

Я тебя не узнаю!

Сердце Многотерпеливой

Исцелит печаль твою!

Э. Т. А. Гофман.

Житейские воззрения кота Мурра

Снег полдня тихо падал густыми хлопьями; к ранним предновогодним сумеркам мягко и вкрадчиво закружился и кружился все быстрее, торопливее, а к ночи, самой необыкновенной, загадочной ночи в году, полетел метелью, обвевая городские елки, слепя развешенные на них фонарики. Только снег и разноцветный праздничный электрический свет, и даже черное небо пропало в этой волшебной мельтешащей стихии, и Аврора Францевна тоже вот уже два часа как пропала.

Михаил Александрович отошел от окна и, немного шаркая свалявшимися и стоптанными за три месяца, но любимыми серыми кроликами, направился к креслу. Не к зыбкой и шаткой Аврориной плетеной качалке под неимоверно разросшейся китайской розой, предмету его частой прежней ревности и негодования, – нет, направился он к основательному трону в медных гвоздиках и на высоких ножках, с резными подлокотниками и с пружинным сиденьем, из-под которого сквозь дерюжку черновой обивки давно уже сыпалась труха, выметаемая далеко не ежедневно, потому что приспособился в ней спать Кот. И драл когтищами своими ветхую дерюжку, если налёженную труху выметали.

Кот – наглое приблудное серо-полосатое животное немалой величины. Обжора и негодяй, погубитель занавесок. Никто не понял, откуда он взялся. Он появился однажды на кухне и хрипло рявкнул, требуя корма, глядя в потолок светофорно-зелеными глазищами. Аврора Францевна от неожиданности выронила куриную голень, и курятина в тот же миг была подхвачена и утащена Котом.

– Откуда это чудовище, Аврорушка? – возмутился Михаил Александрович. – Не забыла ли ты закрыть входную дверь?

– Ничего подобного, – растерянно ответила Аврора Францевна и уронила вторую куриную голяшку, моментально сцапанную мохнатым проглотом. – Убедись, Миша, сам. Все закрыто.

Кот, безобразник, остался по Аниному настоянию и был ласков и мурлычлив, когда сыт. Иногда он исчезал ради чердачного блуда, и все переживали, вернется ли, негодяй? Не навсегда ли исчез, негодяй?

Кот всегда возвращался. И сейчас, будучи сыт, он громко урчал под креслом Михаила Александровича, а Аврора Францевна пропала в снегу. На меховой ее шапочке и на плечах, должно быть, сугробы, и стряхивает она снег с ресниц снежной варежкой, и переступает в глубоком снегу, черпая холод невысоким ботинком, и дышит сквозь снег, чтобы пробить себе путь. А дыхание у нее легкое и совсем не горячее.

Михаил Александрович вздохнул, сожалея, что стал слаб, безволен, подрастратил ослиное упрямство к девятому десятку и поддался на уговоры, не пошел с Аврорушкой за новогодними вкусностями. Но она, строго выпрямившись и отведя со лба густую прядь, сказала:

– Миша, ты мне только мешать будешь. Ворчать будешь и говорить под руку. Того тебе не надо и этого тоже. Будешь ходить хвостом, шапка на затылке и шарф кое-как и страдать в толпе. Поэтому я тебя с собою не зову. Дай мне немного поколдовать в универсаме, а то праздник не в праздник.

Натянула брюки, свитер, пальтишко невесомой рыхлой ткани, подкрасила губы бледной розой, подхватила большую сумку, а в ней еще две и была такова. И оставила Михаила Александровича маяться одного. Он и маялся: ходил от окна к креслу и обратно. А потом уселся, подбив ближе к боку замученную плюшевую подушку, и положил на колени большой бестолковый альбом бурого бархата с фотографиями. А бестолковый, потому что фотографии в нем, какие-то в гнездах, какие-то просто так, жили как попало, смешав годы, лица и события. И все недосуг, все недосуг было разобраться и обиходить бурый альбом.

Вот семилетние Олег и Вадик – первоклашки в серых костюмчиках, с сентябрьскими георгиновыми букетами, важные и волнуются, морщат нежные лобики. Вадик темноволосый и темноглазый, а у Олега волосы совсем еще по-детски светлые, а глаза, помнится, тогда были еще голубые, Пашины, и стали темнеть, уходя в глубокую торфяную зелень, после той жуткой истории, связанной с рождением Франика. Франик, крошка Франик! Живая боль, открытая рана. Натворил он дел. Михаил Александрович однажды, разгневавшись на Аврорины слезы, сложил все его портреты в большой конверт, запечатал и запрятал поглубже на антресолях, не велев доставать, чтобы не бередить память. Все да не все. Он и понятия не имел, что снимок Франика, поросенка неблагодарного, хранит Светлана, недолго бывшая его женою, и Аврора Францевна иногда забирается в ее, Светланину, личную коробку с фотографиями и навещает потерявшегося сына и разговаривает с ним.

А это военные. Миша Лунин – молоденький лейтенант, лучший друг Генка Вампилов, почти одногодок, сорвавшийся на фронт из-под крыла папы-профессора, батальонный старшина Федор Туреев; а вот он помер пять лет назад, и Михаил Александрович ездил его хоронить в псковскую деревню. И свиделся с его женой Настей, которая сама до сих пор статью не хуже батальонного старшины и не обижена голосом, трубным и раскатистым…А вот Антонина, Тонька Большой Понтон, любвеобильная Тонька, его первая женщина, опустила стекло и смотрит из окна своего грузовика. Фотографию эту Миша Лунин выклянчил у Генки. Тоня погибла, подорвалась, когда перевозила снаряды в своем «Студебеккере». Тоня погибла и…

Михаил Александрович вдруг ужаснулся: все его женщины – и Антонина, и Таня-медсестра в госпитале; и невинная голодная берлинская немочка Густька; и боль его Алисия, бескорыстная блокадная девчонка; и непутевая, ничего не понимающая в людях Лидочка; и Паша, мать Олега, пресветлый родник, замутненный особой, непонятной, измятой, изнывающей совестью, – все его женщины страстотерпицы. Все они тяжело страдали и гибли, будто на него, Михаила Лунина, была положена печать. Гибли и тяжко страдали все и уходили, таяли, терялись в памяти. И только Аврора осталась с ним в горе и в радости. Печать.