Андерсон на секунду задумался, потом кивнул. Он повернулся к Перси с выражением отвращения на обычно приятном лице:
– Ты – поганец, и я терпеть тебя не могу. – Он кивнул в ответ на изумленный взгляд Перси. – Если ты хоть кому-нибудь из своих трусливых друзей об этом расскажешь, я все буду отрицать до тех пор, пока рак на горе свистнет, а эти ребята меня поддержат. У тебя будут неприятности, сынок.
Он повернулся и пошел вверх по лестнице. Я дал ему подняться на четыре ступеньки, а потом окликнул:
– Кэртис!
Он молча повернулся, удивленно подняв брови.
– Не беспокойся так сильно о Перси, – сказал я. – Он скоро перейдет в Бриар Ридж. Больше зарплата и условия лучше. Правда, Перси?
– Как только подпишут перевод, – добавил Брут.
– А пока его не подпишут, он возьмет больничный на все ночные смены, – вставил свое слово Дин.
И тут Перси очнулся: он еще не проработал в тюрьме столько, чтобы заработать оплачиваемый больничный. Перси посмотрел на Дина с явной неприязнью.
– И не надейся, – процедил он.
Мы вернулись в блок примерно в четверть второго (кроме Перси, которому было приказано вычистить помещение склада, и он с надутым видом взялся за работу), мне нужно было написать рапорт. Я решил сделать это за столом дежурного, боясь, что, сидя в своем удобном кресле в кабинете, просто засну. Вам это может показаться странным после всего, что произошло всего час назад, но я чувствовал, что прожил как минимум три жизни, начиная с одиннадцати вечера, и все эти жизни без сна.
Джон Коффи стоял у двери своей камеры, слезы текли из его необычных нездешних глаз – словно кровь из какой-то незаживающей, но странно безболезненной раны. В камере, расположенной ближе к столу, на койке сидел Уортон, раскачиваясь из стороны в сторону, и распевал песенку, скорее всего собственного сочинения и не совсем лишенную смысла. Насколько я помню, звучала она примерно так:
Жа-ров-ня! Для тебя и для меня! Шкворчит и дымится – тра-ля-ля-ля! Это не Филли – старый Вонючка. Не Джеку и не Джолиан. Подлый убийца, мерзкая штучка По прозвищу Делакруа!
– Заткнись, идиот, – бросил я.
Уортон оскалился, показав два ряда гнилых зубов. Он не умирал, по крайней мере еще, он был жив, счастлив и весел, чуть ли не танцевал.
– Ну, заходи и заставь меня, а? – сказал он весело, а потом запел другой вариант своей песенки, составляя слова отнюдь не случайно. Что-то в этом было, какие-то зачатки отвратительной сообразительно-сти, по-своему даже блестящей.
Я подошел к Джону Коффи. Он вытер слезы тыльной стороной ладони. Глаза его были красные и воспаленные, и мне показалось, что он тоже очень устал. Как это могло быть, ведь он слонялся по прогулочному дворику всего два часа в день, а остальное время сидел или лежал у себя в камере, я не знаю, но, без сомнения, видел, что он устал. Это было ясно.
– Бедный Дэл, – произнес он тихим, хриплым голосом. – Бедный старина Дэл.
– Да, – ответил я. – Бедный старина Дэл. Джон, а с тобой все в порядке?
– Для него уже все позади, – продолжал Коффи. – Для Дэла все уже позади, правда, босс?
– Да. Но ответь на мой вопрос, Джон. С тобой все в порядке?
– Для Дэла уже все прошло, везет ему. Неважно, как это произошло, но ему везет.
Я подумал, что Делакруа вряд ли согласился бы с этим, но ничего не сказал. Вместо этого я осмотрел камеру Коффи.
– А где Мистер Джинглз?
– Убежал туда. – Он указал сквозь решетку по коридору в сторону смирительной комнаты. Я кивнул.
– Он вернется.
Но он не вернулся, дни Мистера Джинглза на Зеленой Миле закончились. Единственные следы его Брут обнаружил зимой: несколько ярко окрашенных деревян-ных щепочек и запах мятных леденцов, исходящий из дыры в балке.
Я уже собирался уйти, но не смог. Я смотрел на Джона Коффи, а он на меня, словно читая мои мысли. Я сказал себе, что надо двигаться, считать ночную смену оконченной, вернуться к столу дежурных и к своему рапорту. Вместо этого произнес его имя.
– Джон Коффи.
– Да, босс, – тут же ответил он.
Иногда человека просто преследует мысль кое-что узнать, именно это происходило во мне. Я опустился на одно колено и стал снимать башмак.
Когда я добрался домой, дождь уже перестал и над горами взошел тонкий серп луны. Моя сонливость словно исчезла вместе с тучами. Мне совсем не хотелось спать, и я чувствовал, как от меня исходит запах Делакруа. Я подумал, что еще долго моя кожа будет пахнуть паленым – «Жа-ров-ня! Для тебя и для меня, шкворчит и дымится – тра-ля-ля-ля!»
Дженис ждала меня, как всегда, когда ночью была казнь. Мне не хотелось пересказывать ей все, я не видел смысла в том, чтобы мучить ее, но она поняла по моему виду, когда я появился в кухонной двери, и потребовала рассказать все. Поэтому я сел, взял ее теплые руки в свои ледяные ладони (отопитель в моем «форде» почти не грел, а погода после шторма резко изменилась) и поведал ей все, что она хотела услышать. Где-то на половине рассказа я вдруг неожиданно разрыдался. Мне было стыдно, но не очень, ведь рядом была Дженис, а она никогда не упрекала меня за то, что я иногда вел себя не так, как подобает мужчине... не так, как, полагал, должен себя вести. Если у мужчины хорошая жена, он счастливейшее из созданий Божьих, а если такой жены нет, мне его жаль, единственное утешение состоит в том, что он не знает, сколь жалка такая жизнь. Я плакал, а она прижимала мою голову к своей груди, когда же моя буря улеглась, мне стало чуть-чуть лучше. И, наверное, именно тогда впервые моя мысль стала отчетливой. Не о ботинке, нет. Она имела к нему некоторое отношение, но иное. Именно тогда я вдруг ясно осознал: при всем несходстве пола, цвета кожи и габаритов у Джона Коффи и у Мелинды Мурс были одинаковые глаза: несчастные, печальные и нездешние. Умирающие глаза.
– Пойдем спать, – сказала жена наконец. – Пойдем со мной, Пол.
И мы пошли и занимались любовью, а потом она заснула. А я лежал, глядя на серп луны и прислушиваясь к потрескиванию стен: они остывали и сжимались, сменяя лето на осень. Лежал и думал о Джоне Коффи, о том, как он говорил, что помог. «Я помог мышонку Дэла. Я помог Мистеру Джинглзу. Он – цирковая мышь». Конечно. И, может быть, думал я, мы все – цирковые мыши, бегающие туда-сюда, имеющие лишь слабое представление о том, что Бог и Дух святой смотрят сверху в наши бакелитовые дома через слюдяные окошечки.