Аслан и Людмила | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Настя вообще была хваткая. И нишу свою в художественном мире видела четко. Ей ужасно нравилось заниматься интерьером. А ее нынешний любовник как раз работал в этом русле. Совпадение это или трезвый Настин расчет, было неясно. По Настиным словам, все произошло случайно. Миле же казалось, что таких случайностей не бывает. Она еще просто не знала, каких только случайностей в жизни не бывает… Художник Настин оформлял квартиры состоятельным гражданам, а Насте позволял малевать всякую абстракцию в нужной цветовой гамме. И у нее это очень неплохо получалось.

Мила так не умела. Вернее, могла, конечно, наплескать на холст всяких пятен, но картин, как у Насти, из этого не получалось. У Милы была любовь к графике, прорисовке, четким линиям. Ей гораздо больше нравилось рисовать лица, чем деревья и цветы. Вот только доказать это учителю пока что не удавалось.

— Люда, это у вас что? — Он смотрел то на картину, то на нее. И у нее по спине пробежал холодок.

— Это Гоголь, — сказала она убитым голосом.

— А что, разве Гоголь комиксы писал? — оскалился он, как волк.

— Нет, не писал.

— А что же вы мне комиксы рисуете? Или вы Гоголя в адаптированном издании для детского сада читали? — Его глаза жестоко смеялись над ней. — Этим только детей пугать. Вы, Люда, просто не брались бы за то, чего не чувствуете. Ну, куда вы все время лезете, в какие дебри? Что там у вас еще в планах?

— «Мастер и Маргарита» и Лермонтов…

— Конечно, «Демон» Лермонтова, — Левшинов почему-то делал ударение на предпоследний слог. — До чего же вы предсказуема, Людочка… И что ж вас так демонит? Вы бы попроще что-нибудь взяли… — Поженственней. Может, русские сказки пойдут. Или там, цветик-семицветик какой-нибудь. Тоже ведь литература. Я не шучу. Просто нельзя рисовать то, чего не понимаешь! Ну, куда вам все эти страсти? Вам до них еще расти и расти… Так, Люда! Здесь не плакать! У меня все плачут в коридоре.

Она схватила свою папку и сумку, выбежала и хлопнула дверью. Может быть, зря. Но думать об этом не хотелось. Хотелось плакать… Настя осталась в мастерской. А она брела по весенним улицам и твердила про себя: «Я все равно буду рисовать то, что хочу. Демона. Да. Всем на зло! Цветик-семицветик… сам рисуй! Урод!»

А дома до глубокой ночи на стол ложились, как лепестки этого самого семицветика, бесконечные этюды — демон страдающий, демон влюбленный, демон поверженный. Но где-то все это она уже видела. И летели на пол в клочья разорванные листы.


Глава 4

Моя родная богатырка —

Сестра в досуге и в борьбе,

Недаром огненная стирка

Прошла булатом по тебе…

Николай Клюев

1906 год. Надтеречное казачество

В хату через окно лез до того толстый солнечный луч, что казалось, еще немного, и он отодвинет табурет вместе с сидевшим на нем пожилым казаком к самой стене. Казак ковырял шилом какую-то часть конской упряжи, а сам злобно косился на жену: догадается ли баба задернуть занавеску, а если догадается, то как скоро? Жена так невозмутимо выполняла свои немудреные дела по дому, снуя туда-сюда, иногда задевая рабочую руку казака полным бедром, что ему пришла мысль, будто дрянная баба впрямь догадывается, а дразнит его нарочно. Причем, при такой основательной комплекции она умудрялась так быстро проносить мимо супруга свою щедрую природу, что только пуля успела бы ее достать. Куда уж тут шилу?..

— Папаня, а Катена опять черничного варенья взяла, спряталась за конюшней и на бумажке что-то вареньем пишет, — быстро, на одной комариной ноте, пропищало у казака за спиной.

Он, в золотом солнечном окладе, как святой угодник, повернулся на голосок. В дверях стояла девочка лет семи с летними выгоревшими волосками, чумазым носом и таким же хитрым, как у казака, взглядом.

— Что ты такое, Дашутка, гутаришь? — переспросил отец для порядка.

Дашутка повторила все слово в слово на той же самой единственной ноте, после чего, на всякий случай, втянула голову в плечи. Отец, хмыкнув, вогнал шило в деревянный стол от греха подальше. Вот и вожжи, кстати! Табуретка какое-то мгновение балансировала на двух ножках, но тут, должно быть, солнечный луч подтолкнул ее, и она грохнулась об пол.

Но пока табуретка балансировала, как в китайском цирке, Михаил Александрович Хуторной уже выбежал во двор с вожжами наизготовку. Катену по точному донесению младшенькой сестрицы он обнаружил сразу. Отроковица сидела на старой колоде, закусив от усердия темную косу и заведя глаза на манер кающейся Марии Магдалины. Перед ней лежал мелко исписанный листок плотной бумаги и плошка с черничным вареньем. Больше всего Михаила Александровича почему-то возмутило прекрасное гусиное перо, видимо, только что гулявшее на заднем дворе в крыле любимого им боевого гусака.

Казак Хуторной полюбовался еще немного на вдохновенную отроковицу и занес над ней свежепочиненные вожжи. Тут ему и вспомнилась прошлогодняя Москва, восставшие рабочие кварталы, баррикады, дружинники с красными ленточками, гулкий стук копыт по обледенелым мостовым. Вспомнилась ему и демонстрация студентов, когда грудью своего Разлетного он бросил на землю очкастого горлопана, а потом погнался за кем-то, свернувшим в переулок. Когда он занес над головой нагайку, между ушей Разлетного увидел разметавшиеся косы. Баба! Даже совсем девчонка… Не пожалел ее тогда казак Хуторной, всыпал по первое число, но не по лицу, не по голове, а низко пригибаясь к седлу, по-отцовски. Что-то еще демонстрантке наказал на прощанье…

Сразу же перехватило дыханье, подкатило. Прав был старикашка-доктор с жиденькой бородкой: нельзя ему было быстро ходить и руками махать. Пуля дружинников задела легкое, а оно, хоть так называлось, но тяжесть от него была такая, что в глазах темнело. Но ведь ту, чужую деваху, казак Хуторной тогда не пожалел, а свою дочурку, выходит, помилует. Был казак Хуторной честен перед Богом и людьми, потому превозмог себя, перекрыл кое-как мышцами ли, кишками какими дырочку в легком и стеганул вожжами по широкой Катькиной спине наискосок.

Взлетела Катена высоко, взвизгнула еще выше, а перышко гусиное в черничном варенье под плетень полетело.

— Вы что, батяня?! Больно же бьетесь! — закричала уже побасовее.

— Ах, тебе больно, бумагомарака?! — удивился Михаил Александрович. — Я же хотел тебе медку еще к вареньицу принести. Пусть, думаю, Катена сладеньким на бумажке напишет. Так решил — вожжами-то будет сподручней. Вожжами на спине писать куда как легче.

Он опять замахнулся, на этот раз с левого плеча. Катена стояла перед ним, загородившись от гневного отца мелко исписанной бумажкой, как иконой. От последней строчки двумя струйками бежало вниз еще не высохшее черничное варенье. Михаил Александрович прищурился орлиным оком и медленно, с расстановкой, прочитал первые попавшиеся строчки:


Люба мой, казак душа,

Отойдем до камыша…