— Это только начало… Вспомни тот пруд, Офелию, уходящую под воду в раздувающемся платье, а теперь представь Синявину с разорванной шеей… Кровь — это не водица. Мне почему-то кажется, что на этот раз я не смогу тебе помочь действием, даже если всегда буду рядом с тобой. Поэтому я пытаюсь помочь тебе словом… Не впутывайся в это дело. Иди лучше ко мне работать. Деньги от лонгинского наследства не вечны. Зачем ты так поспешила с продажей картины Таможенника? Хоть бы со мной посоветовалась… Научишься зарабатывать и заодно будешь у меня на виду.
— Аня, я что, так жалко выгляжу, что всем хочется меня опекать, оберегать? Я что, похожа на плюшевую игрушку?
— Наверное, ты такой человек, вокруг которого постоянно закручиваются вихри событий, — ответила Ольга Владимировна. — Я иногда спрашиваю себя: почему бы не дружить с Анной, как со всеми? Созваниваться по мобильнику, пересекаться, чтобы поболтать, при встрече и расставании изображать улыбку и поцелуй?
— И что ты себе отвечаешь? — заинтересовалась Аня.
— Отвечаю… Самое интересное, что на такие вопросы ответ приходит не сразу. Обычно сама себе отвечаешь какой-то пошлостью, типа «Анечка — такой хороший человечек»… Терпеть не могу этих «хороших человечков»! В смысле, ненавижу это выражение… Ответ приходит через несколько дней. Какая-то сила поднимает меня по тревоге и несет, как дельфина, неизвестно куда, в открытое море. Сама не знаю, куда и зачем. Словно где-то тонет твоя яхта, а «челюсти» уже тут как тут. Инстинкт, наверное, у меня такой в отношении тебя.
— Только в отношении меня?
Ольга Владимировна пожала плечами, хотела задуматься, но не позволила себе такой роскоши во время рабочего дня. В ее голубых глазах мелькнул озорной огонь.
— Ну-ка, жуй мясо, Корнилова, — прикрикнула она на подругу, — раз собираешься стать хищницей! Мне еще тебя кормить с ложечки не хватало. За папу, за маму, за Синявину…
— Клянусь всемогущим богом, ваше высочество попало в самую точку! — воскликнул тут Дон Кихот. — Уж верно, какая-нибудь нечисть так подстроила, что этот греховодник Санчо увидел то, что можно увидеть только колдовским путем, честность же и прямодушие этого несчастного мне хорошо известны, и оклеветать кого-либо он не способен.
На дворе был тот самый конец лета, когда люди не так внимательны к природе, как к ее приметам. Куда смотрят рога народившегося месяца? Сколько уже было холодных утренников? Красна ли рябина и какова ее краснота? Пунцова ли, червлена ли?
А вдруг (о, ужас!) она — кумачовая или даже кровавая?
Что городским жителям до пыльной рябины за гаражами? Будто это не болезненное городское дерево, а воспаленное горло родного человека. Можно подумать, приметы холодной зимы что-то изменят в жизни горожан. Видать, дровами будут запасаться, а еще хлев станут утеплять. Какое им дело до кисло-горькой рябины и, вообще, до народных примет? Сиди себе перед телевизором, молись на трубу центрального отопления и регулярно ходи в сберкассу с квитанциями. Кажется, Менделеев говорил в ироничной манере насчет отопления ассигнациями. А чем же еще мы топим наши квадратные метры? Кидаем бумажные деньги в окошечко кассира, как в печную топку, и ждем тепла.
— Санчо, дай мне обет молчания насчет пословиц, поговорок, народных примет, бабушкиных советов, а я тебя сегодня обедом накормлю в столовке, — предложил от чистого сердца Корнилов напарнику.
— До обеда соловей, после обеда воробей, — ответил оперативник. — Я после обеда и так перестану чирикать. Надо же мне сейчас чем-нибудь рот занять. Хотя обет такой могу запросто дать. Только мне и первое, и второе…
Скажи мне, Михась — знаток японцев: как это корейцы собак едят?
— А что тебя смущает?
— Как что? — поспешил изумиться Санчук. — Во-первых, собаки — поганые. А во-вторых… умные.
— А умных, выходит, есть нельзя?
— Умных нельзя, потому что они понимают, что ты их жрешь.
— Ты, Санчо, сейчас почти процитировал философа Паскаля, — удивился Корнилов. — Только он рассуждал про людей, а ты про собак. Он писал вроде того, что человек, конечно, хрупок и бессилен перед вселенной. Человек — это мыслящий тростник. Потому что убить его очень легко, но вот человек будет знать, что он погибает, а его убийца нет…
— Убийца не знает, что убивает человека? — покачал головой Санчук. — Сдается мне, что твой Паскаль набрехал.
— Собака брешет! — попытался защитить французского философа Михаил, но призадумался. — Это я что-то напутал в его учении. Кто же там у него убивал человека? Человек знает, что его убивают, а его убийца — нет… Не помню. Надо будет у Ани спросить. Но все равно ты, Санчо, — настоящий собачий философ.
— А что ты, Корнилов, обзываешься?
— Я обзываюсь? Я наоборот хотел тебя обрадовать, приятное сделать. Не нравится такое прозвище? Тогда так, Санчо — Паскаль собачий. По-моему, так лучше.
— Ты лучше скажи: кто убил человека? Только не у Паскаля твоего. Не сахарный тростник, который, между прочим, жрут, а Людмилу Синявину кто замочил?
Корнилов и Санчук сидели в самый разгар рабочего дня на скамеечке в зеленом питерском дворике и беседовали, глядя на стаю бездомных собак, сновавшую между деревьями. Отсюда и тематика их предобеденной беседы.
В очередной раз они перед этим обошли вокруг ресторана «Идальго», опросили старушек на скамейках, бомжей у помоек, шпану на детских горках. Ничего не добыв для увеличения пухлости дела, сами сели на щербатую скамейку по-молодежному, то есть на спинку, ноги поставив на разбитое сиденье. Приближалось святое для милиционеров время, почти то же, что намаз для мусульманина, то есть, обед.
— Он так упорно думал о колбасе, что вокруг него стали собираться собаки, — проговорил задумчиво Коля Санчук.
— Все, Санчо, ты мне обет за обед дал, — хлопнул в ладоши Корнилов. — Насчет пословиц и поговорок. Считай, что свой обед ты отдал врагу.
— Какая это поговорка? Это Жванецкий! — Санчо возмутился так искренне и громко, что пробегавшие мимо собаки остановились и одновременно посмотрели на милиционеров.
Стая состояла из четырех собак. Вожаком ее была худая сука грязно-палевого окраса, напоминавшая динго — охотника на австралийских кенгуру. Приближена к ней в иерархии была крупная, почти полностью черная, сибирская лайка, с которой не страшно было бы ходить в тайгу без ружья. Нижнюю ступень этой небольшой лающей и скулящей пирамиды занимали два рыжих пса — гончая и колли.
Особенно неестественно и жалко смотрелась в этой разношерстной компании шотландская овчарка. В нормальном, домашнем состоянии одна из самых изысканных модниц собачьего подиума, сейчас она выглядела жалкой оборванкой в затасканных лохмотьях и пыльных обмотках. Даже взгляд ее был бесцветен и труслив, как у забитого солдата-первогодка, рыжего, нескладного. Что касается кобеля гончей, то он был просто дурак. Весело бежал вслед за другими, когда стая срывалась с места, и продолжал бежать, когда все уже сменили направление. Но его, видимо, держали здесь за безмерно счастливую морду.